Рекламаwww.kommersant.ru/ad

Преодоление реальности

Юбилей Сергея Довлатова, точного и лишенного иллюзий свидетеля обывательской жизни
3 сентября 2021 годa Сергею Довлатову исполнилось бы 80 лет, но он умер за неделю до своего 49-летия, в 1990 году, когда уже почти начала сбываться его мечта о всенародной писательской славе.
Сергей Довлатов, российский журналист и писатель

Сергей Довлатов, российский журналист и писатель

Getty Images

Причем о славе не в Соединенных Штатах Америки, где были написаны и опубликованы все его главные произведения и где у него уже было достойное реноме как прозаика и журналиста, а в Советском Союзе, который через полтора года будет называться иначе и по факту станет другой страной.
Скрупулезно и долго составляемая самим Сергеем Довлатовым книга прозы выйдет на родине совсем скоро, к 50-летию автора, и положит начало тому, что он станет одним из самых востребованных авторов своего поколения, а любовь к его текстам и героям объединит самых разных читателей.
За прошедшие 30 лет вышло несколько собраний сочинений Сергея Довлатова, а о нем самом написали множество мемуарных книг и разнообразных исследований. Некоторые из них, например филологический роман Александра Гениса «Довлатов и окрестности», приобрели самостоятельное значение и стали современной литературной классикой.
В городах, где Сергей Довлатов жил, установлены мемориальные доски и даже памятники, его именем названы многочисленные улицы и разнообразные литературные фестивали. Кроме того, несколько самых известных его произведений экранизированы, а о жизни самого Довлатова в унылом и бесперспективном Ленинграде начала 1970-х годов снял фильм Алексей Герман-младший. Кажется, ни один русский писатель второй половины XX века (кроме, конечно, Иосифа Бродского, который дружил с Довлатовым и поддерживал его) не был так же известен читателям из самых разных социальных и культурных страт.
Думал ли Сергей Довлатов о таком будущем в 1978 году, когда в срочном порядке уезжал через Вену в Соединенные Штаты от назойливого преследования КГБ и милиции?
За его плечами было детство в послеблокадном, похожем на огромный бесхозный музей Ленинграде, богемная юность, не особенно прилежная учеба на филологическом факультете, тяжелые будни семейной жизни, годы непечатания и неуверенности в своих силах, служба в военизированной охране лагеря строгого режима, таллинский журналистский период. Он мог бы стать профессиональным печатающимся автором, но обнаруженная в квартире одного из его приятелей черновая рукопись повести «Зона» сделала Довлатова персоной нон грата в эстонских писательских организациях... Короче говоря, за первые 35 лет жизни Довлатов накопил огромный багаж негативного опыта, который надо было сделать литературой.
Поздний шестидесятник, Довлатов был поклонником прозы Эрнеста Хемингуэя и стремился подражать ему в жизни и литературе: вел жизнь ироничного мачо, профессионально занимался боксом, использовал знаменитый «принцип айсберга», предполагающий, что самое главное в произведении не высказывается, а подразумевается, оставаясь в подтексте, подо льдом сурового мужского стиля. Конечно, равнение на Хемингуэя, успевшего поучаствовать в нескольких войнах и любившего жестокие развлечения вроде корриды или сафари, ничем, кроме личной и творческой фрустрации, закончиться не могли.
Позднесоветская реальность не предполагала геройства или энтузиазма, что хорошо показано в фильме Германа-младшего, который можно считать своеобразной одиссеей яркой, но задавленной обстоятельствами личности в сонном, погруженном в эмоциональный туман Ленинграде.
Стремясь изменить жизнь, Довлатов погружается в разнообразные экзистенциальные авантюры, которые приводят его сначала на работу охранником в лагерь в Республике Коми, а потом и в редакции газет «Советская Эстония» и «Вечерний Таллин». Но подлинный писательский прорыв случается у Довлатова тогда, когда он уходит от черно-белого взгляда американского классика и оказывается на территории смешного и жестокого театра абсурда, персонажи которого имели реальные прототипы.
Довлатов обнаруживает в программной доверительности своих старших товарищей, писателей-шестидесятников, «второе дно»: бессильные сетования запутавшегося в жизни человека, вынужденного защищаться от давления среды обаятельным цинизмом, горькой иронией, асоциальным игнором всех и всяческих обстоятельств. В прозе Довлатова (поздне-) советский мир описывается как безнадежно раздвоенный на официальную, реалистическую и неофициальную, абсурдную части — буквально это реализовано в одном из лучших его произведений, цикле рассказов с характерным названием «Компромисс». Каждый рассказ (с одинаковым названием «Компромисс», но с разным номером — от одного до 12) поделен на две неравные части: протокольный репортаж из таллинской жизни и очерк, в котором описывается подлинная история героев репортажа. Самый известный рассказ из этого цикла — «Компромисс пятый», в котором на контрасте с халтурным репортажем о «человеке, обреченном на счастье», новорожденном 400-тысячном жителе Таллина по имени Лембит, дается несколько сценок из жизни журналиста, которому нужно оправдаться перед начальником и сочинить более или менее осмысленный пропагандистский материал.
Автор не скрывает автобиографической и почти документальной природы «Компромисса»: как и главный герой, чья фамилия сходна с фамилией автора, все персонажи цикла действуют под своими настоящими именами, что в дальнейшем породило среди коллег Довлатова немало обид. Конечно, наибольший интерес для читателей и самого Довлатова представляет вторая часть рассказов цикла, гораздо более нелицеприятная, но и позволяющая рассказать о повседневной жизни журналиста и его героев более выразительно и рельефно. В начале 1990-х годов, уже после смерти Довлатова, прозаик и критик Виктор Ерофеев включил пятый «Компромисс» в свою антологию «Русские цветы зла», подчеркнув, что Довлатов не стремится изменить отталкивающую реальность (как это было свойственно, например, шестидесятникам), но только лишь способен ее описать, «и описание становится преодолением реальности, превращением гадости в чистый предмет стиля». Именно это сделало Довлатова столь популярным в 1990-e годы, сопряженные с кардинальной сменой этических координат и потребовавшие от вчерашних советских жителей серьезных навыков экономической адаптивности. «Цинизм приносит облегчение, смягчает психологические трудности перехода от тоталитаризма к рынку; читатель получает долгожданную индульгенцию; его больше не приглашают к подвигам»,— подытоживает Виктор Ерофеев.
Программное отсутствие моральных выводов и серьезных обобщений позволяет предположить, что Довлатов неосознанно развивал идеи «новой прозы» Варлама Шаламова, с безжалостным литературным манифестом которого резонируют строки, открывающие повесть «Зона» — первое по-настоящему довлатовское произведение, написанное по частям еще в Советском Союзе, но собранное в единый текст уже в США: «Это своего рода дневник, хаотические записки, комплект неорганизованных материалов. Мне казалось, что в этом беспорядке прослеживается общий художественный сюжет. Там действует один лирический герой. Соблюдено некоторое единство места и времени. Декларируется в общем-то единственная банальная идея, что мир абсурден…». Как и Варлам Шаламов, скептически относившийся к русской литературной традиции и считавший, что накопленный ею опыт ничем не может пригодиться прошедшему войны и лагеря человеку ХХ века, Довлатов по-настоящему не совпадает почти ни с какой линией русской литературы, в том числе условно «сатирической». Разделяя с Гоголем и Салтыковым-Щедриным скепсис по отношению к возможностям человека быть лучше, чем он есть, Довлатов все-таки никогда не доходил до мрачности и ригоричности классиков, оставляя возможность отделаться двусмысленной шуткой или спустить обсуждение «человеческого удела» на тормозах. Кажется, некоторая дистанция по отношению к своим персонажам роднит произведения Довлатова с рассказами и повестями Михаила Зощенко, с которым был близко дружен его отец, Донат Мечик; в то же время, проза Довлатова не подразумевает столь обширного мрачного подтекста, образующего зощенковскую «поэтику недоверия» (Александр Жолковский), и столь сосредоточенной интроспекции, без которой трудно представить поздние, автобиографические повести Зощенко (например, «Перед восходом солнца»).
Получается, что самым близким из русских писателей для Довлатова был Александр Сергеевич Пушкин, в чьей прозе практически нет стремления занять однозначную авторскую позицию, но есть холодноватый интерес дистанцированного повествователя к мотивам больших и малых человеческих поступков. Недаром лучшая повесть Довлатова «Заповедник» (1983) посвящена именно Пушкину, вернее разворачивающемуся в Псковской области пушкинскому мифу, под тень которого проходит жизнь сотрудников музейного комплекса его имени, а также дикая жизнь обитателей близлежащих поселков и деревень. По словам Александра Гениса, «Довлатов изображает Заповедник русским Диснейлендом. …Главный продукт Заповедника, естественно, сам Пушкин. Уже на первой странице появляется "официант с громадными войлочными бакенбардами". …Бесчисленные Пушкины, наводняющие Заповедник, суть копии без оригинала, другими словами — симулякры…» Вылепленный, по мнению Гениса, по пушкинскому образу и подобию, совсем небольшой по объему «Заповедник» оказывается одним из самых точных и лишенных иллюзий свидетельств о жизни народа и интеллигенции в позднесоветское время, которое сегодня тоже становится предметом множества взаимоисключающих мифов.
Но в центре «Заповедника» — история не могущего добиться единства жизни, но продолжающего получать от нее удовольствие лирического героя, за которым угадывается сам Довлатов.
Но вернемся к повести «Зона». Как и во многих других лагерных произведениях тех лет, в ней присутствует полемика с Александром Солженицыным — не такая суровая, как у Шаламова, но все равно достаточно определенная и много что в прозе Довлатова объясняющая: «Солженицын был заключенным. Я — надзирателем. По Солженицыну, лагерь — это ад. Я же думаю, что ад — это мы сами…». Абсурдный мир, в котором рефлексия сведена к прожиточному минимуму, а любое действие совершается через силу или под принуждением, не нуждается в цельном повествовании. Вернувшись к литературе после 17-летнего заключения, Варлам Шаламов находит адекватную его опыту форму письма: собрание рассказов и очерков, в которых нет и не может быть никакого вывода, нет вымысла, но нет и документальности. Несмотря на то что к концу 1970-х годов Довлатов уже написал множество рассказов и даже роман «Пять углов» (который планировал издать в Таллине), именно фрагментарная композиция «Зоны», в которой зарисовки из жизни заключенных и вохровцев перемежаются тревожными письмами в редакцию самого Довлатова, становится для него прорывной.
Все последующие произведения Довлатова более конвенциональны с жанровой точки зрения, но и в них также присутствует след «дневника, хаотических записок, комплекта неорганизованных материалов», которые организуются не только по смысловому или хронологическому принципам, но главным образом интонационно. Довлатов считал себя не столько писателем с большой буквы, сколько призванным увлечь и заинтересовать читателя рассказчиком, поэтому интонация играет в его прозе едва ли не определяющую роль, подчеркивая горько-иронический настрой отношения к окружающей действительности. Как и Шаламову, именно четко выверенная интонация позволяет Довлатову соединять, не меняя регистра, нелепые, трагические и чудовищные вещи. Но в отличие от Шаламова, навсегда распрощавшегося со всеми иллюзиями о человеке и мире, Довлатов все-таки надеется на коммуникативную функцию интонации, способную соединить разбросанных по миру читателей в объединенное общими ценностями и установками фантомное сообщество.
Денис Ларионов, исследователь литературы, преподаватель РГГУ

Журнал "Коммерсантъ Наука" №33

от 29.09.2021, стр. 14