Рекламаwww.kommersant.ru/ad

«Сложно жевать резину современности»

Павел Лунгин о своих «Четырех жизнях Петра Мамонова», 1990-х и Лермонтове
22 октября в прокат выйдет документальный фильм «Четыре жизни Петра Мамонова», премьера которого состоялась на недавнем фестивале актуального российского кино «Маяк». Юлия Шагельман поговорила с режиссером фильма Павлом Лунгиным о его многоликом герое, временах, эпохах и планах на байопик Лермонтова.
Павел Лунгин

Павел Лунгин

Ирина Бужор / Коммерсантъ

Купить фото
— В своем фильме вы называете 1990-е «временем Мамонова». В чем выразилось это совпадение личности и времени?
— Я говорю об этом в фильме так: некоторая потерянность всех людей выразилась в причудливости его движений, в странности, в его такой тяжелой, самоуничтожающей клоунаде. Он же на сцене падал, бился, он был в синяках. И вот он, это существо, потерявшее ориентацию в жизни и в пространстве,— он немножко походил на то время. Умный Мартынов (композитор, теоретик музыки и философ Владимир Мартынов.— “Ъ”) говорит, что для того, чтобы появился новый человек, нужна деконструкция того, что было. Мамонов — один из тех людей, которые занимались этой деконструкцией.
— Возможен ли в наше время такой человек, как Мамонов, который воплотил бы в себе дух того, что сейчас происходит?
— Наверное, возможен. Потому что возможно все, даже динозавры родились когда-то. Но я пока не вижу такого человека. Видимо, это новое время только устаивается и не выработало еще, не нашло какое-то биологическое выражение для себя.
— Вы сказали такую фразу на обсуждении фильма на фестивале «Маяк»: сейчас мы живем в эпохе крушения общемировой культуры. Что вы в это вкладываете?
— Ну, это, по-моему, ощущают все...
— А вы, лично вы как ощущаете?
— Культура же растет сама из себя. Эпоха безвременья всегда определяется тем, что исчезают ценности, исчезают авторитеты. Все перемешивается, свадьба какого-нибудь идиота-спортсмена с идиотской рэпершей точно так же важна для миллионов людей, как крушение поездов или как великое произведение искусства. Это полное отсутствие какой-то иерархии ценностей. А когда нет иерархии ценностей, значит, нет и ценностей. И вот наше время — это отсутствие ценностей, которые каждый волен выбирать для себя, и выбирает часто то, что снизу. Курица, когда она клюет что-то,— она же тоже свои ценности выклевывает.
— Но и Мамонов же был человеком вне всяких иерархий, который выбирал свои ценности сам и ломал эти иерархии?
— Да, Мамонов, конечно, нарцисс, и у него была настоящая мания величия. Но он особый, он одержимый, он, так сказать, избранный. Не случайно Ваня Охлобыстин в фильме у нас говорит, что, если бы он жил в старые времена, он был бы почитаем как языческий бог. Он вот такое явление, которое разрушало все вокруг себя и настаивало на своей личности, на себе. Это отдельные люди, их нельзя воспринимать как типичных.
Но, с другой стороны, он и к Богу пришел, собственно говоря, потому, что на земле никто не мог ему приказать. Ему говорят, что пить нехорошо, что нехорошо так умирать, что нехорошо так делать — не важно, ни один врач, ни один друг, ни одна жена не могут ему этого сказать. А вот нашелся верхний какой-то, которого нестыдно послушать. И уже там, в этой психотерапии божественной он вдруг обрел кайф. Он там потом уже, мне кажется, для себя открыл какие-то измерения любви, «кайфа», которые он искал всю жизнь.
Надо понять, что Мамонов — это человек, который, видимо, с самого детства был одержим некоторой болью. Для него, как для человека без кожи, прикосновение жизни было болезненным.
И поэтому этот поиск кайфа, эти минуты обезболивания были для него ценны. Где у него было обезболивание? Когда он одноклассников смешил, и его выгнали из школы в девятом классе. Когда он пил водку. Когда зал вопил: «Петя — отец родной». Но это все очень быстро кончалось. И в Боге он нашел какой-то великий наркотик, великое обезболивание для себя. В любви.
— Мы подошли к теме веры, одной из важнейших в фильме: христианство в трактовке Мамонова. Что для вас значит эта тема? Мамонов пришел к Богу своим путем, есть ли у вас свой путь?
— Мне кажется, у каждого человека есть свой путь, потому что каждый человек смертен. И, наверное, если бы не было смерти, то не было бы и Бога. Бог и смерть идут рядом. Ну и что я буду рассказывать о своем? Мне не хочется о своем рассказывать.
— Возвращаясь к времени Мамонова: мы постоянно видим в нашем современном кино фильмы про девяностые. Даже у молодых режиссеров, которых тогда еще на свете не было или они были детьми. Как вы думаете, почему мы все время туда возвращаемся? И насколько то, что сейчас снимается про то время, совпадает с тем, что было в действительности?
— Вы знаете, это время сейчас воспринимается чрезвычайно вульгарно. Так же, как завоевание Америки определяется фильмами о ковбоях. Это было время фронтира такого. Большинство молодых режиссеров уже в некотором штампе «ковбойского» перестроечного фильма показывают одних и тех же бандитов, одних и тех же обедневших людей, которые едят сухую вермишель, одних и тех же разбогатевших людей. На самом деле это было время очень сложное и очень богатое на силу. Время открытой энергии, извержения некоторого внутреннего вулкана. И те, кто смог схватить эту энергию, не деньги крали, а крали энергию.
Я один из тех, кто украл эту энергию, потому что я вышел из своей унылой советской жизни и вдруг стал снимать фильмы. Оказалось, что я это могу, умею, что мне это легко, и вообще, что мне многое легко в жизни.
И мы знаем целый ряд таких людей. Мамонов, кстати, один из них. Иначе судьба Мамонова была бы, наверное, скатиться, спиться, рано умереть. Но на нас и с неба, и из земли текли эти струи энергии. Умные люди их обратили в деньги, конечно, это правда, но деньги — это тоже энергия. Поэтому время это примитивизируется, оглупляется и, как правило, показывается как некоторый ад. Но это время не было адом ни в коем случае. И те, кто к нему относится как к аду, ничего не понимают.
— Снимают не только про 1990-е, но и про другие эпохи. На «Маяке» мы видели много фильмов о прошлом. Такое впечатление, что наше кино бежит либо в прошлое, либо в выдуманные миры, сказки. На ваш взгляд, почему так происходит?
— Сложно, сложно жевать резину современности. И страшно, появилась некоторая самоцензура. Она, я думаю, очень сильно сдерживает людей. Я помню то время, когда не было запретных тем. И, например, все мои фильмы до «Острова» фиксируют именно то, что я «пережевывал» в это время. Посмотрите «Такси-блюз», «Луна-парк», «Свадьбу», «Олигарха» — это все фильмы, фиксирующие разные этапы, по ним можно восстановить, так сказать, какое-то состояние времени. А сейчас я тоже не знаю, что делать… Вот готовлюсь к фильму о Лермонтове.
— Почему именно эта фигура, почему Лермонтов? Проклятый поэт, как и Мамонов, или к нему вы с другой стороны подходите?
— Ну конечно, Лермонтов был проклятый поэт, он же все, что написал, написал за четыре года между смертью Пушкина и своей собственной смертью, с 23 до 27 лет. И такое чувство, что как будто он подписал какой-то договор с непонятной силой, прожил за четыре года эту жизнь и умер. Поэтому снова и снова встает вопрос о самоубийстве, о том, почему он не стрелялся и так далее. У него как бы не сходятся концы с концами. Он писал божественные стихи, по чистоте близкие даже к молитве, и в то же время был ужасен в быту, очень плохо себя вел с женщинами и обижал друзей и вообще был непереносим. Весь состоит из противоречий.
— И именно это вас в нем интересует.
— Ну конечно, это загадочно, это таинственно. Я думаю, что одно из сильнейших потрясений в его жизни было то, что его посадили на гауптвахту после стихотворения «На смерть поэта». Если прочитать «На смерть поэта», там просто за решетку надо немедленно. «И вы не смоете всей вашей черной кровью поэта праведную кровь». Это просто призыв к насилию. Ему угрожало то, что его лишат дворянства, отдадут в солдаты. И он написал имена тех, кто переписывал это стихотворение, выдал своих друзей. То есть написал правду, но за эту искренность ему заменили солдатчину на ссылку в действующую армию на Кавказ.
— И в этом для вас ключ к его характеру?
— Мне кажется, что там с ним что-то в эту ночь произошло. Может быть, там появился его темный двойник, а может, он был всегда, не знаю.
И он тоже был, конечно, поэт, задыхавшийся в этой жизни. И не случайно я пока выбрал как актера рэпера Хаски, именно потому, что он для меня прежде всего не рэпер, а поэт. Который тоже бьется в своих ржавых пятиэтажках и пытается выйти оттуда.
— Может быть, он и есть этот человек нашего времени?
— Может быть, я не знаю… Вообще, художник должен играть художника. Понимаете, ни один актер не сыграет поэта. Я выбрал Мамонова для первого своего фильма, потому что увидел в нем правду, ему играть не надо, надо быть. И вот в Хаски, я надеюсь, тоже есть это. Ему не надо играть, а быть надо. Он, может, и не умеет играть.
— В каких отношениях этот ваш проект находится с прошлогодним фильмом Бакура Бакурадзе о Лермонтове? Там тоже Лермонтова сыграл не профессиональный актер, а стендапер.
— Очень странно, да. Но почему-то его стендапер не смешной. Понимаете, мне очень понравился фильм Бакурадзе. Вот я искренне говорю. Я не считаю его ни конкурентом, ни соперником. Но это фильм, конечно, про Бакурадзе, а не про Лермонтова. Хотя каждый художник делает фильм про себя, так или иначе.
— И ваш фильм о Лермонтове будет фильмом про вас?
— Наверное, я надеюсь. Я не знаю, как он вырастет, но этот Лермонтов — бунтарь, он, конечно, ближе ко мне, а Бакурадзе сделал фильм про одиночество художника, про непонятость, про обреченность художника на глухоту и пустоту этого вульгарного мира. Потому что мир, окружающий его,— вульгарный, пошлый, никакой, и он в нем даже и слова сказать не может.
— Возвращаясь к Мамонову. Как вы думаете, это фильм для тех, кто помнит это время, или же для той аудитории, которая не знает ни времени, ни Мамонова и только откроет его для себя благодаря этому фильму?
— Знаете, я перестал думать, для кого я делаю фильмы, потому что ничего, кроме плохого, от этого не получается. Когда я начинаю думать о потенциальной аудитории, то я ошибаюсь всегда. Надо, наоборот, быть перпендикулярным общественным вкусам.
Я могу только делать искренне то, что мне хочется делать, и иногда попадаю, иногда нет.
Но для какой это аудитории? Не знаю, для тех, кто любит живую жизнь, потому что я пытаюсь снимать так, чтобы фильмы были живые. Может быть, для тех людей, которые мучаются внутри себя и тяготятся собой,— вот для них. Этот фильм все-таки говорит о том, что некоторое преображение возможно.