премьера танец
В парижском театре Cite International прошла премьера спектакля "Подделки, любовь и другие штуки", на котором ТАТЬЯНА Ъ-КУЗНЕЦОВА испытала неподдельные чувства.
За "Подделки..." взялись три самодостаточных и довольно известных автора: американский хореограф Мэг Стюарт, некогда прошедшая университеты минималиста Мерса Каннингема и постмодернистки Триши Браун; канадец Бенуа Лашамбр, опытный импровизатор и перформансист; и композитор Ан Роув, в середине 80-х игравший в Glenn Branca Ensamble и работавший с Дэвидом Бирном и Джоном Зорном. Их совместный продукт был показан в прошлом году на Авиньонском фестивале и сделан в модном "пограничном" жанре — на стыке театра и танца (похоже, ставить иначе сейчас просто неприлично).
От прочих опусов, сочленяющих различные виды театрального искусства так, что швы стыковки драмы и хореографии шиты белыми нитками, "Подделки..." отличаются феноменальной органикой. Драматические сцены в нем столь пластичны, а телесная жизнь персонажей наполнена такой богатой драматургией, что совершенно невозможно оторвать одно от другого.
История про любовь происходит где-то на дне песчаного карьера — сцена, затянутая ковром землистого цвета, к заднику вздыбливается бугром. На раскладных походных стульчиках на авансцене сидят Он и Она. Держат паузу — долгую, в лучших традициях русского психологического театра. За это время как-то понимаешь про персонажей все — и что жизнь у них не задалась, и что бомжуют они не первый месяц, и что успели привязаться друг к другу, а теперь по каким-то причинам расстаются и вот провели вместе последнюю ночь. Он, в пузырящихся на коленях трениках и с хвостиком на макушке, не выдерживает и начинает плакать. Сначала скупо, по-мужски, потом навзрыд. Она, в стоптанных сапогах на каблуках, тухлой спортивной курточке и юбке-обдергайке, сует ему бумажные платки, сморкается в них сама, утирается рукавом, истерически смеется. Ноги ее разъезжаются, тело ломается пополам — и реалистическая драма незаметно превращается в "физический театр" (есть такой термин для обозначения движенческого гиперреализма). Бедолаги встают и, загребая косолапыми ногами, начинают карабкаться на косогор. Съезжают с него, ползут на гребень снова и снова и, хотя между ними не более метра, ясно, что каждый пытается выжить в гордом одиночестве.
Тут "чернуха" плавно перетекает в театр метафорический: Он, сатанея от тщетности усилий, сдирает с себя шмотки, как отрыжку цивилизации, и, оставшись в чем мать родила, превращается в сущего питекантропа: бегает на четвереньках, мотает распустившейся гривой, тоскливо воет, гребет лапами "землю" и, наконец, свернувшись жалким калачиком, готовится к неизбежному концу света. Здесь устрашающий гиперреализм делает кульбит, превращаясь в пародию на американскую комедию. Вместо смерти к Нему приходит любовь. Любовь имеет внешность прагматической дамочки в блондинистом парике, у которой есть все, что нужно для счастья: рэперская куртка для любимого, сигареты, магнитофон, термос и одеяло для занятий любовью. Но, обрядившись плейбоем с городской окраины, бывший питекантроп теряет мужскую силу. Раз за разом терпеливая партнерша растягивается перед ним на одеяле и раз за разом, заглянув в штаны и убедившись в своей прискорбной неготовности к сексу, незадачливый любовник затягивается очередной сигаретой. В конце концов от стыда Он буквально проваливается под землю (в косогоре оказывается тайный люк). Спектакль вновь делает сальто-мортале: уморительные гэги сменяет сатира на политический театр. Склон разверзается, являя публике подземную лабораторию. Он и Она в униформе хирургов изучают датчики приборов, громогласно ставя диагноз обществу: "Разве так можно жить?" — "Нет!" — "Разве это любовь?" — "Нет!" — "Разве человечество этого достойно?" — "Нет!" В итоге в права вступает комедия абсурда: ученые превращаются в животных. Одетые в медвежьи шкуры, они идиллически кувыркаются, тузят друг друга, дарят неуклюжие ласки и постепенно становятся людьми, выползая из своих мохнатых оболочек. Хеппи-энд выглядит сомнительно-слащаво: парочка обнимается, позируя как для семейного фото, раскладывает палатку, выносит все те же складные стульчики и скрывается за брезентом походного жилья.
Возможно, только для того, чтобы вновь зарыдать на шатких табуретках, оплакивая призрачное человеческое счастье и радуясь свободе выражать свои чувства на сцене. Ни одного депутата французского парламента я в тот день в зале не увидела и ни одного глупого комментария слуг народа не услышала в вечерних новостях. Для русского театрального критика это очень и очень странно.