Fatum древних
Что писали о своем тюремном опыте известные петербуржцы
Картина Николая Ярошенко (1846–1898) «Заключенный»
Фото: Государственная Третьяковская галерея
Картина Николая Ярошенко (1846–1898) «Заключенный»
Фото: Государственная Третьяковская галерея
Бывший заключенный польского СИЗО археолог Александр Бутягин, освобожденный недавно при обмене с Белоруссией, заявил, что собирается издать сборник с рассказами и стихами о жизни в заключении. В связи с этим «Ъ Северо-Запад» вспомнил, какие рукописи о своем арестантском опыте оставили другие известные петербуржцы: от записок Федора Достоевского до воспоминаний декабристов и Владимира Набокова-старшего.
Археолог, заведующий сектором археологии Северного Причерноморья отдела Античного мира Государственного Эрмитажа Александр Бутягин
Фото: Александр Коряков, Коммерсантъ
Археолог, заведующий сектором археологии Северного Причерноморья отдела Античного мира Государственного Эрмитажа Александр Бутягин
Фото: Александр Коряков, Коммерсантъ
Сотрудник Эрмитажа, задержанный в Варшаве в конце минувшего года по запросу Украины и вернувшийся в начале мая в Россию, сообщил, что оставил кучу заметок о своем пребывании в следственном изоляторе, которые он планирует выпустить в виде книги. Писал Александр Бутягин там с самого первого дня, стараясь, по его словам, делать это ежедневно. Более подробно о своих злоключениях он рассказал в интервью корреспонденту “Ъ” Марии Барановской. В сборник, помимо прочего, войдут не только размышления человека, находящегося в неволе, воспоминания о колоритных сокамерниках и их совместном быте, но и сочиненные в СИЗО стихи. Одно из них недавно было опубликовано в “Ъ”.
Там, например, есть интересные строки, в которых заключенный разговаривает с любознательными котами, явившимися к нему во сне, а сны для узника — это, как известно, часы, украденные у заключения:
Промолвила кошка, мурлыкнув слегка:
«Дорога твоя далека?»
Пушистый котенок, смущаясь, спросил:
«Как думаешь, хватит ли сил?»
…
Теперь я стараюсь ложиться скорей,
Ведомый мечтою своей —
Мне в сон этот нужно вернуться и там
Ответить чудесным котам!
Пока книга находится на стадии рукописи. Ученый надеется завершить ее во второй половине этого года. Если замысел осуществится, то археолог и большой исследователь античности разделит судьбу других известных петербуржцев, чьим невольным соавтором становилась тюремная камера.
Клейменые лбы
Картина «Праздник Рождества Христова в Мертвом доме» художника Константина Померанцева, на которой изображен Федор Достоевский (в центре)
Фото: Константин Померанцев / Московский музей Достоевского
Картина «Праздник Рождества Христова в Мертвом доме» художника Константина Померанцева, на которой изображен Федор Достоевский (в центре)
Фото: Константин Померанцев / Московский музей Достоевского
Первым в этом ряду, конечно же, вспоминается Федор Достоевский: восемь месяцев одиночки в Петропавловской крепости, куда он попал после ареста в апреле 1849-го по делу участников политического кружка Михаила Буташевича-Петрашевского, родили «Маленького героя» (первоначальное название — «Детская сказка», произведение опубликовано под псевдонимом М-ий), а четыре года (1850–1854) омской каторги легли в основу «Записок из Мертвого дома».
В июле 1849-го заключенным-петрашевцам разрешили читать и писать. И Федор Михайлович, по собственному признанию, времени даром не терял: выдумал три повести и два романа. Тогда же писатель сообщал брату Михаилу: «Конечно, скучно и тошно, да что ж делать! Впрочем, не всегда и скучно. Вообще мое время идет чрезвычайно неровно, — то слишком скоро, то тянется. Другой раз даже чувствуешь, как будто уже привык к такой жизни и что все равно. Я, конечно, гоню все соблазны от воображения, но другой раз с ним не справишься, и прежняя жизнь так и ломится в душу с прежними впечатлениями, и прошлое переживается снова. Да, впрочем, это в порядке вещей».
Так, молодой вольнодумец Достоевский, которому еще далеко до убежденного охранителя, писал «Сказку», находясь в камере смертников Алексеевского равелина в промежутке между окончанием следствия и объявлением приговора.
Однако в этом произведении нет ни слова о тюрьме. Это довольно-таки светлый лирический рассказ о мальчике, который, находясь в дворянской усадьбе, переживает первую в жизни сильную влюбленность — к замужней женщине. «Ведь я там что делал?.. я писал "Маленького героя" — прочтите, разве в нем видно озлобление, муки? Мне снились тихие, хорошие, добрые сны»,— вспоминал узник.
22 декабря 1849 года осужденных петрашевцев вывели на Семеновский плац и зачитали им смертный приговор. Инсценировка казни растянулась почти на час: троим уже завязали глаза (Достоевский стоял во второй тройке), солдаты вскинули ружья, и лишь тогда офицер огласил указ о помиловании: расстрел заменили каторгой. «Ведь был же я сегодня у смерти, три четверти часа прожил с этой мыслию, был у последнего мгновения и теперь еще раз живу!»— написал Федор Михаилу тем же вечером.
Свое заключение в Омском остроге писатель отразит в почти документальных «Записках из Мертвого дома». Повествование в них ведется от лица Александра Горянчикова (alter ego самого Федора Достоевского) — дворянина, оказавшегося на каторге сроком на 10 лет за убийство жены.
Первое утро в острожной казарме он описывает так: пробил барабан, караульный начинает отпирать казармы, при тусклом свете от сальной свечи, дрожа от холода, со своих нар поднимаются арестанты. Большая часть — молчалива и угрюма со сна. Они зевали, потягивались и морщили свои клейменые лбы. Одни крестились, другие уже начинали вздорить. «Иной и не убил, да страшнее другого, который по шести убийствам пришел»— так характеризуется тюремный контингент.
Конфликты, продолжает Достоевский, вспыхивают мгновенно и так же быстро затихают, но оставляют после себя тяжелое чувство. Для стороннего наблюдателя эти ссоры кажутся бессмысленными, но для каторжан это способ выплеснуть злобу и хоть как-то заявить о себе: «Мясистый друг несколько отшатывается назад, тупо глядит своими пьяными глазами на самодовольного писаришку и вдруг, совершенно неожиданно, изо всей силы ударяет своим огромным кулаком по маленькому лицу писаря. Тем и кончается дружба за целый день. Милый друг без памяти летит под нары...»
Горянчиков, как дворянин, сталкивается с особой формой ненависти со стороны местного люда, который видит в нем «барина», что порождает постоянное желание унизить, проверить на прочность чужака: «Какой-нибудь последний оборвыш, который и сам-то был самым плохим работником и не смел пикнуть перед другими каторжниками, побойчее его и потолковее, и тот считал вправе крикнуть на меня и прогнать меня, если я становился подле него, под тем предлогом, что я ему мешаю».
Самому восприятию каторжного труда автор уделяет особое внимание. Так, первое время ему кажется, что работа вовсе не так тяжела, как он себе представлял. Однако потом понимает: главная мука не в физической нагрузке и беспрерывности, а в принудительности. Достоевский через размышления героя приходит к выводу: если захотеть по-настоящему сломать даже самого страшного убийцу, то достаточно сделать его работу абсолютно бессмысленной. «Заставить его, например, переливать воду из одного ушата в другой, а из другого в первый, толочь песок, перетаскивать кучу земли с одного места на другое и обратно, — я думаю, арестант удавился бы через несколько дней или наделал бы тысячу преступлений, чтоб хоть умереть, да выйти из такого унижения, стыда и муки»,— рассуждает он.
Но более всего писателя тяготило не это, а то, что никогда, ни на одну минуту нельзя побыть одному, что для образованного человека едва ли не тяжелее самой каторжной работы.
«В каторжной жизни есть еще одна мука, чуть ли не сильнейшая, чем все другие. Это вынужденное общее сожительство. Общее сожительство, конечно, есть и в других местах; но в острог-то приходят такие люди, что не всякому хотелось бы сживаться с ними, и я уверен, что всякий каторжный чувствовал эту муку, хотя, конечно, большею частью бессознательно»,— отмечает Достоевский.
Но чем дольше Горянчиков вглядывался в лица сокамерников, тем чаще замечал за грубой, отталкивающей оболочкой проблески иного. Один из таких моментов показан в главе «Представление», где арестанты ставят театральные спектакли. В этот момент стираются все социальные границы: дворяне, крестьяне, убийцы — все становятся актерами и зрителями:
«Тут уж все были нараспашку. Они отдавались своему удовольствию беззаветно. Крики ободрения раздавались все чаще и чаще. Вот один подталкивает товарища и наскоро сообщает ему свои впечатления, даже не заботясь и, пожалуй, не видя, кто стоит подле него; другой, при какой-нибудь смешной сцене, вдруг с восторгом оборачивается к толпе, быстро оглядывает всех, как бы вызывая всех смеяться… Представьте острог, кандалы, неволю, долгие грустные годы впереди, жизнь однообразную, как водяная капель в хмурый, осенний день, — и вдруг всем этим пригнетенным и заключенным позволили на часок развернуться, повеселиться, забыть тяжелый сон, устроить целый театр, да еще как устроить: на гордость и на удивление всему городу, — знай, дескать, наших!»
Тюрьма, по Достоевскому, обнажала не только пороки, но и ту способность к радости, которую не вытравить никаким режимом содержания.
Нет, легче жить в тюрьме, рабом...
Поэт, писатель, народоволец Петр Якубович в кандалах на каторге в Сибири
Фото: wikimedia.org
Поэт, писатель, народоволец Петр Якубович в кандалах на каторге в Сибири
Фото: wikimedia.org
Уроженец Новгородской губернии поэт-народоволец Петр Якубович, которого рано захватили революционные идеи, поступив в Императорский Петербургский университет, активно включился в студенческое движение: участвовал в сходках, манифестациях и других политических выступлениях. В ноябре 1884 года он был арестован и через три года осужден по знаменитому «Процессу двадцати одного» (иначе — Лопатинский процесс). Главной политической тюрьме империи будет посвящен стихотворный цикл «В крепости». Первое потрясение после того, как захлопнулась дверь камеры, поэт описал так:
Обряд окончился позорный…
Вот глухо загремела дверь —
И проглотила пастью черной…
И я один, один теперь!
Как и Федор Михайлович, народник ожидал своего смертного приговора в одиночной камере Петропавловки, где провел три года, но вместо казни также получил 18 лет каторжных работ. Поэт был сослан в Сибирь. Сначала он попал в Акатуйскую тюрьму, располагавшуюся на территории современного Забайкальского края. «Проклятый Акатуй! И благо тому, кто убежит его когтей, высасывающих лучшую кровь из сердца, сушащих мозг и обессиливающих душу»— писал Якубович украинскому ссыльному поэту Павлу Грабовскому.
После каторги революционер был переведен в Кадаинскую тюрьму, а в 1895-м его отправили в Курган под надзор полиции. Повесть «В мире отверженных» печаталась в народническом журнале «Русское богатство» на протяжении почти трех лет — с сентября 1895 по июль 1898 года — и заняла 17 номеров. Сам автор впоследствии жаловался, что цензура порядком изувечила и укоротила журнальный текст.
Одним из первых талант Якубовича, писавшего под псевдонимом Мельшин, разглядел Антон Чехов. В знак уважения он отправил ссыльному свою книгу «Остров Сахалин» с подписью: «Петру Филипповичу Якубовичу от его почитателя, искреннего друга его симпатичной книги».
Каторжную действительность народоволец охарактеризовал, как «кромешный ад тьмы и ненужной злости». В условиях, где господствует только право сильного, писал он, люди очень быстро утрачивают облик человеческий: унижаемые стремятся сами унизить более слабых, а заправляют всем, помимо тюремщиков, «бродяги», которых он прозвал «царьками в арестантском мире».
«В качестве старост они недодают кормовых, продают места на подводах; в качестве поваров крадут мясо из общего котла и раздают его своей шайке, а несчастную кобылку кормят помоями, которые не всякая свинья станет есть; больничные служителя-бродяги морят голодом своих пациентов, обворовывают и часто прямо отправляют на тот свет, если это оказывается выгодным»,— сказано в книге.
Принадлежат Петру Якубовичу и такие строки:
Нет, легче жить в тюрьме, рабом,
Чем быть свободным человеком
И упираться в стену лбом,
Не смея спорить с рабским веком!
Поэт был глубоко убежден, что «не столько природа создает преступников, сколько сами современные общества, условия наших социальных, правовых, экономических, религиозных и кастовых отношений...».
Бездомные и безродные
Прозаик и публицист Дмитрий Линев (Далин)
Фото: wikimedia.org
Прозаик и публицист Дмитрий Линев (Далин)
Фото: wikimedia.org
Прозаик и публицист Дмитрий Линев (Далин) — сын отставного солдата-еврея и торговца Бориса Арехта, в 12 лет, не желая исполнять волю отца и жениться на взрослой женщине, бежал из дома в Московской губернии, принял православие и взял фамилию крестного. В 1868 году поступил на военную службу вольноопределяющимся. А уже в 1872-м впервые был арестован и приговорен к двухмесячному заключению за мошенничество и присвоение не принадлежащего ему звания. Год спустя он все же успешно сдаст экзамен в Михайловское артиллерийское училище в Санкт-Петербурге на право получения офицерского чина, однако был уволен, когда вскрылась его судимость. В 1875 году Линев был осужден за самозванство и мошенничество на год и четыре месяца и отправлен в работный дом в Старой Руссе.
Уже в 1876-м выходит первая его публикация, вызвавшая читательский интерес, — «Исповедь преступника». Это плутовской роман, подробно воспроизводящий многие обстоятельства жизни автора. Продолжением стало «По тюрьмам. Записки заключенного». В нем несостоявшийся офицер подробно излагает свои наблюдения, отчасти следуя традиции, начатой «Записками из Мертвого дома» Достоевского.
Так, например, Линев описывает жесткое деление внутри камер («следственная», «бродяжная», «благородная»), где сталкиваются представители разных сословий, подчеркивая классовое неравенство, царившее в дореволюционной России, которое еще более остро и цинично проявлялось за решеткой, развенчивая миф о якобы арестантской уравниловке.
Привилегированные уголовники — «барин» и обитатели «благородной» — имеют халаты, сигары, газеты, кофейники и отдельные номера. А нищие, «голодавшие и на свободе», не могут позволить себе даже хлеб и чай.
Особенно жестоко показана сцена переклички посетителей: у одних есть родные, которые приносят передачку, у других — «бездомных и безродных» — никогда никого не будет. Они смотрят с завистью и скорбью.
«Дни, в которые к арестантам допускались посетители, были для этих несчастных тяжелыми днями. В такие дни, обыкновенно в 12 часов, в коридоре показывался Савельев со списком в руках, громко выкликая фамилии арестантов, к которым кто-нибудь из родственников или знакомых явился на свидание. Горемыки "единственные", хорошо зная, что их фамилии не могут значиться в списке, что некому их посетить, тем не менее толпятся у решетки, с жадностью следя за выкличкой, как бы стараясь обмануть себя. "А почем знать, может и меня вызовут?" — читалось на лице каждого из них. Но вот выкличка кончается. Счастливцы из "мировой" выпускаются "вниз"… Какими завистливыми и в то же время полными грусти и печали глазами смотрят на них эти всеми забытые, всем чуждые создания!… С поникшими головами, с невеселыми думами, отходят они от решетки. Не слышно больше говора и смеха… Эти обрюзглые, обезображенные пороком и нищетой лица вдруг теряют свое отталкивающее нахальное выражение; оно заменяется выражением глубокой скорби и уныния. Видимая беззаботность, в свою очередь, также заменилась непривычною сосредоточенностью. Глубокие вздохи вырываются из груди то одного, то другого из них. Безмолвное, но сильное горе охватило их одновременно… Проходит полчаса. Счастливцы возвращаются из "посетительской" с вещественными доказательствами родственной любви или попечительной дружбы»,— пишет автор.
Рецензенты оценивали книгу по-разному: кто-то оценил достоверное описание тюремного быта и протест против унижения заключенных, другие отказывали писателю с такой биографией в праве на нравственное воспитание публики, называя книгу проникнутой «дурным тоном писаря».
Тюремные досуги
Владимир Набоков-старший, депутат I Государственной думы от Санкт-Петербурга
Фото: Wikimedia
Владимир Набоков-старший, депутат I Государственной думы от Санкт-Петербурга
Фото: Wikimedia
Владимир Набоков, отец великого писателя и сын министра юстиции при двух царях, автор учебника по уголовному праву, а также один из самых ярких депутатов и ораторов первой Государственной думы, стоявший у истоков Конституционно-демократической партии (кадеты), отсидел четыре месяца за подписание «Выборгского воззвания» после разгона Думы. В знаменитом обращении группа парламентариев, чтобы вернуть возможность выборного многопартийного управления страной, в знак протеста призывала граждан к пассивному сопротивлению властям: не платить налоги и не ходить на военную службу. Так 167 подписантов, в том числе 71 представитель фракции кадетов, были осуждены на несколько месяцев заключения.
Выросший в богатстве Владимир Дмитриевич ранее не раз бывал в «Крестах»: сначала студентом юрфака, потом как преподаватель, водивший туда уже своих студентов.
Однако 14 мая 1908 года опальный депутат (приговор лишил его возможности избираться в новый состав Думы.— «Ъ Северо-Запад») сам оказался в этой тюрьме совсем в ином качестве. Свой опыт Набоков описал в опубликованном в том же году очерке «Тюремные досуги».
«Я раз пять или шесть осматривал пресловутые "Кресты". Помню при этом один маленький опыт, который почти неизбежно повторялся при каждом осмотре. Всегда находились юнцы, просившие запереть их на несколько минут в одну из пустых камер, для того чтобы испытать, "какое будет ощущение". Помнится, что и меня просили проделать этот опыт. Обыкновенно выходили потом со вздохом облегчения, хотя иные уверяли, что сидеть, должно быть, вовсе не так и неприятно. Едва ли я бы тогда поверил, если бы кто-либо мне тогда сказал, при каких условиях и после каких событий я через немного лет буду реальнейшим образом проверять тогдашний быстротечный "опыт"... Как бы то ни было, я имею право сказать, что 14 мая 1908 г. "Кресты" встретили меня, как старого знакомого»,— рассказывает он.
Со времени его первых посещений тюрьма, констатирует кадет, заметно «пообносилась». Впрочем, замечает автор, она все еще могла претендовать на звание «образцовой», если бы не одна «отвратительная подробность», допущенная при самой постройке: отсутствие воды, проведенной в кельи.
«Ежедневно от шести до шести с половиною часов утра весь тюремный корпус наполняется омерзительным зловонием от массового выноса и очищения "парашек". Это — первое впечатление дня. Это вместе с тем едва ли не самая неприятная для культурного человека подробность тюремной жизни. Правда, летом, благодаря, по-видимому, хорошей вентиляции, запах этот скоро и бесследно исчезает. Но это не оправдывает самого устройства, нецелесообразного и неопрятного при всяких условиях»,— сетует юрист.
Далее Владимир Набоков продолжает жаловаться, что, к крайнему огорчению, ему не пришлось «сесть» одновременно со своими товарищами. При этом в целом он ведет себя вполне уверенно даже с надзирателями, которые, по всей вероятности, тоже понимают, что перед ними далеко не простой арестант: «Принимавший меня офицер, еще, по-видимому, не отучившийся конфузиться в подобных случаях, назвал мне вещи, которые с собою запрещено иметь, и выразил надежду, что у меня их нет и что меня не нужно обыскивать. Я подтвердил, что, кроме книг, часов и карандаша, ничего при себе не имею, но прибавил, что обыск для меня совершенно безразличен. Офицер вежливо отозвался: "Я вам верю"».
Большой политик, попав в каземат, как будто бы совсем даже не был против побыть в одиночестве. И сердился всякий раз, когда соседи-арестанты пытались навязать ему общение.
Такой распорядок дня описывал в своих письмах жене из тюрьмы кадет: 5:00 утра — «вставанье», туалет, чтение Библии; далее чай, одевание, от 7:00 до 9:30 — итальянский язык и первая прогулка, от 9:30 до полудня — занятия уголовным правом, после обед, отдых до 14:00 и вторая прогулка; затем «серьезное чтение, стоя», и гимнастика, ужин и снова отдых, в 21:00 опять итальянский; «легкое чтение» и надо уже собираться спать. «Расписание висит на стене и остается неизменным все время. I am awfully busy (англ. — "я ужасно занят"). Шахматы не разрешили, но я в них не нуждаюсь»,— сообщал Набоков.
Цитата из очерка «Тюремные досуги»: «…Но и такое пребывание достаточно для того, чтобы проникнуться глубоким скептицизмом по отношению к результатам применения лишения свободы в качестве меры "исправительного воздействия"». При этом в посланиях к супруге депутат писал, что еда «настолько удовлетворительная», что ни в каких дополнительных припасах нет нужды. «Если в таком месте может быть уютно, я готов сказать, что у меня уютно. Во всяком случае мое настроение превосходно, и никаких "фобий" или неприятных психических ощущений я не испытываю»,— резюмировал он.
«Когда я остался один, я был совершенно счастлив»
Декабрист Иван Якушкин
Фото: wikimedia.org
Декабрист Иван Якушкин
Фото: wikimedia.org
Если в письмах Владимира Набокова тюрьма — не трагедия, а скорее досадная комедия, которую можно пережить с гимнастикой и итальянским, то за несколько десятилетий до него другие политические узники Петербурга, декабристы, прошедшие через Петропавловскую крепость в 1825–1826 годах, оставили целую библиотеку свидетельств, по большей части весьма суровых. Наиболее известны «Записки» Ивана Якушкина.
Близкий друг Александра Пушкина, участник Бородинской битвы (за нее он получил знак военного ордена, а за сражение под Кульмом — прусский железный крест.— «Ъ Северо-Запад»), поделил книгу на три части, охватывающие ключевые этапы его жизни: от послевоенных настроений и создания тайных обществ до ареста, сибирской ссылки и быта в Чите и Петровском заводе.
Переезжая подземный мост по дороге в тюрьму, декабрист вспоминает знаменитый стих и заключительную фразу текста над вратами ада в «Божественной комедии» Данте Алигьери: «Оставьте всякую надежду вы, которые сюда входите».
«Про этот равелин говорили, что в него сажают только "забытых" и что из него никто никогда не выходил. Из саней меня вынули солдаты, принадлежащие к команде Алексеевского равелина, и ввели меня в 1-й нумер… С меня сняли железо, раздели, надели толстую рубашку в лохмотьях и такие же панталоны; потом комендант стал на колени, надел на меня снятые железа… Все вышли, дверь затворилась, и замок щелкнул два раза»— так он описывал условия своего одиночного заключения в Петропавловке.
Камера, в которую посадили Якушкина, была в шесть шагов длины и в четыре ширины. Стены, после наводнения 1824 года, были покрыты пятнами; стекла выкрашены белой краской, и внутри от них была вделана в окно крепкая железная решетка. Около окна в углу стояла кровать, на ней был тюфяк и госпитальное бумажное одеяло. Рядом — маленький столик, на нем кружка с водою. «Когда я остался один, я был совершенно счастлив: пытка миновалась на этот раз, я имел время собраться с духом и даже спрашивал у себя, что они думали произвести надо мной надетыми на меня железами, которые, как я узнал после, весили двадцать два фунта (почти 10 кг.— "Ъ Северо-Запад")»,— вспоминает участник восстания на Сенатской площади.
В первое время заключения, писал заключенный офицер, «чувствуешь что-то тяготеющее над тобой, похожее на fatum древних» и ощущаешь «свою ничтожность перед этой могучей неизбежностью», но мало-помалу, добавляет он, «возникают внутренние силы, начинаешь дышать свободнее и временами забываешь и темницу, и затворы».
Примечание
В этот список вошли только те, кто оставил цельные книги о собственном тюремном опыте: дневники, мемуары, письма, собранные под одной обложкой. Разумеется, петербургская тюремная словесность ими не исчерпывается. Можно было бы вспомнить и стихи Иосифа Бродского, для которого камера стала сквозным мотивом, и воспоминания Александра Керенского, и Сергея Довлатова, оказавшегося по ту сторону решетки — надзирателем. Но это уже другая оптика и другой разговор.