Романтика через силу

Михаил Плетнев сыграл в Зале Чайковского

концерт фортепиано

Двумя концертами Михаила Плетнева Московская государственная академическая филармония (МГАФ) открыла новый сезон. Оба дня зал был забит до отказа, в числе слушателей оказалась и ВАРЯ Ъ-ТУРОВА.

Филармония решила не мелочиться — открытие сезона, и сразу звезда, да еще с сольниками, да еще два дня подряд. Директор МГАФ Алексей Шалашов рассказывал, что абонемент, включающий эти два концерта, был раскуплен чуть ли не за несколько часов, в чем теперь можно было убедиться. Подобный аншлаг в начале сентября — вещь почти небывалая. Конечно, добавляли интриги и две программы, выбранные Михаилом Плетневым. В первый вечер пианист, к которому давно приклеились ярлыки "суровый", "угрюмый" и "холодный", играл Моцарта и Шумана, второй целиком отдал Шопену.

Сонаты (10-я и 12-я) Моцарта этих определений не изменили — их играл даже не этот ледяной человек, скорее механический рояль, безо всякого участия пианиста. Это отсутствие личного, ничем не заполненная пустота, хоть и сияющая, кристальная и безупречная, как всегда у маэстро Плетнева, в какой-то момент стала казаться единственной концепцией исполнения. Моцарт справедливо считается исполнителями одним из самых сложных композиторов — за технической и образной легкостью скрываются, как обычно говорят, сотни разных слоев, от прелести детского веселья до вселенского ужаса и мрака. Но мои попытки разглядеть в игре Михаила Плетнева хоть один из таких слоев, все-таки заложенных в музыке автором, не увенчались успехом.

С Шуманом, самым наивным из всех романтиков, дело обстояло еще сложнее. В "Крейслериане" абсурдное ощущение, что пианиста элементарно раздражает эта пылкая музыка, не оставляло ни на минуту. Больше того, порой начинало казаться, что господина Плетнева раздражает не только Шуман, но и рояль, зал, публика, сам факт собственного концерта, страна и время года. Впрочем, открытое раздражение придало бы хоть какую-то сильную эмоцию, а в игре мэтра, скорее, сквозило что-то менее жаркое, вроде брезгливости.

В связи с этим мрачноватым льдом Шумана идти на второй, шопеновский вечер тем страшнее, что в программу пианист поставил сплошь хиты — мазурки, Первую балладу, четыре чуть ли не самых популярных ноктюрна и два вальса. Всю эту знакомую абсолютному большинству публики музыку пианист играл все так же холодно, как и накануне, с той разницей, что рояль звучал богаче, интереснее и, странное дело, расстроеннее. Да, были в игре Михаила Васильевича и дивные красоты тембров, и звенящие, как музыкальная шкатулка, верха, и бархатные басы. Был и стиль, и характер, и даже образ. Образ, к примеру в тягучем до-диез-минорном ноктюрне, злой и бескомпромиссный. Или в фа-минорном — какой-то полусумасшедший, гульдовский, с отрывистыми басами. Или в чистом, почти детском ми-минорном вальсе — вдруг бешеный, истеричный, в темпе, который не то что протанцевать, даже и спеть-то трудно.

К концу концерта стало понятно одно: несмотря на всю свою выдержанность, Михаил Плетнев самый настоящий максималист. Его игра может быть или душераздирающей, или фантастически равнодушной, и никаких середин, граней попросту не предусмотрено. Не потому что маэстро не жмет то и дело нервной ножкой на педаль, не заламывает рук и не рыдает от красоты музыки. Странно и глупо было бы ждать таких внешних проявлений чувствительности, которые мало имеют отношения к настоящей эмоции. Другое дело, что обратной зависимости тут нет — замена сентиментальной чувствительности (Плетневу, предположу, отвратительной) на злое безразличие никак не гарантирует проявления чувств.

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...