В субботу в Центральном театре российской армии состоялась премьера трилогии Эсхила "Орестея" в постановке знаменитого режиссера Петера Штайна. Сливки московской театральной публики и отдельные звезды большой политики мужественно выдержали нерядовое по продолжительности — в общей сложности им пришлось провести в театре восемь часов — представление. Спектакль этот ждали давно, и спонсоры на специальном вкладыше к программке поздравляли зрителей с "крупнейшим событием в театральной жизни России". Однако, по мнению критика РОМАНА ДОЛЖАНСКОГО, время, когда штайновская постановка "Орестеи" могла бы стать таковой, ушло.
История постановки была долгой и складывалась драматично. Первый раз о приглашении Штайна заговорили восемь лет назад, тогда же он сам предложил эсхиловскую трилогию. Потом искали средства, выбирали удобное для воплощение грандиозного замысла помещение, испрашивали разрешение у начальства. Штайн время от времени появлялся в Москве, успел полюбиться публике "Тремя сестрами" и в меньшей степени — "Вишневым садом", ездил по стране, подбирал исполнителей, а в качестве площадки присмотрел необъятную сцену театра-звезды. Тут воспротивился Язов, возмущенный, что в подведомственном ему храме Мельпомены "какой-то грек будет ставить какого-то немца". Маршала уламывали первые актеры театра, история стала достоянием прессы. Язов скоро сгинул, но возникли другие проблемы и так далее. Время между тем шло.
Теперь Штайн поставил огромный спектакль за четыре месяца, преподав своим российским коллегам урок трудоспособности и тщательности. Смысл "Орестеи" режиссер видит в осознании великого перехода от деспотии к демократическому обществу. Эта тема давно волновала Штайна, и впервые величайшую, по его мнению, пьесу мировой драматургии он поставил пятнадцать лет назад в Берлине. Режиссер утверждает, что российская версия не имеет ничего общего с германской, однако достаточно посмотреть видеозаписи спектакля в Schaubuehne, чтобы убедиться: нынешний вариант — фактически повторение прошлого. Даже произносимый текст представляет собой перевод не с греческого, а с немецкого, на который Эсхила переводил сам постановщик — филолог по образованию. Этот двойной перевод одарил текст понятиями, античности неизвестными — например, "грех" — и современными разговорными банальностями типа "общественное мнение — большая сила". Такая странная двойственность текста лишь отражает раздвоение режиссерского языка Штайна. С одной стороны, он строит зрелище надменное и величественное, чурающееся живых эмоций, с другой — не забывает о сиюминутных политических аллюзиях. Но спектакль оказывается словно подвешен в безвоздушном культурном пространстве. Режиссерская рука водит по полотну уверенно, но впустую, творя огромную, но при этом лишенную признаков подлинной жизни картину. Строгая расчисленность на русской сцене оборачивается холодом и скукой, а недвусмысленные отсылки к нашим государственным проблемам выглядят запоздавшей данью открытому политическому театру. В самом деле, когда в последнем действии присяжные заседатели (читай — депутаты) начинают колошматить друг друга стульями, возвышение (читай — государство), на котором они сидели, раскалывается на части, а богиня Афина, одетая в ослепительно-серебристое концертное платье, произносит на авансцене монолог против гражданской войны, — становится даже неловко. Правда, пафос гражданского примирения отчасти смягчен ироническими интонациями бога Аполлона, но это еще сильнее превращает финал в просто-таки политическую вампуку. Стылая, мрачная величественность государственной тирании, запечатленная в первых двух частях и не лишенная ритуального благородства, сменяется нелепым демократическим балаганом. А воцарившееся на сцене правовое государство оказывается тоскливым механизмом непрерывного голосования.