«Я всадник. Я воин. Я в поле один»

Умер великий русский поэт Виктор Соснора

Некролог

Фото: Юрий Белинский/ТАСС

Фото: Юрий Белинский/ТАСС

В Санкт-Петербурге на 84-м году жизни умер последний великий русский поэт ХХ века Виктор Соснора. Он долго болел, врачам Мариинской больницы, сделавшим ему срочную операцию, не удалось его спасти.

Виктор Соснора верил в «языковые гены», отличающие поэтов от людей, и хранил верность обету: «Я был быком, мой верный враг,// был матадором,// потому // свой белый лист, как белый флаг,// уже не подниму».

Кумир Ленинграда 1960-х, он в отличие от одногодок — Александра Кушнера или Николая Рубцова — не входил ни в какие поэтические общины, не нуждался в соратниках, был царственно одинокой Вселенной. Требовал задушевности: не в том смысле, чтоб стихи «брали за душу», а чтоб могли задушить. В пику пушкинскому «Памятнику» пророчил свою версию бессмертия: «я буду жить, как пепельное эхо,// в саду династий автор-аноним».

У него был незабываемый голос и в творческом, и в бытовом смысле слова. Солдатом он в 1950-х участвовал в ядерных испытаниях на Новой Земле, безнадежно оглох и клекотал, как птица, стонал, как вьюга. Его высокие ноты казались бунтарям начала 1980-х знаком избранничества. Соснора над избранничеством смеялся, дразнил учеников: вы не поэты, иначе бы, как Чаттертон, отравились, не добившись славы к 18 годам.

В 2004 году он, много лет не выходивший из дому, ни с кем не разговаривавший, получал премию Андрея Белого. Поэт Аркадий Драгомощенко сравнил его с расколотым молнией, почерневшим деревом, «грозным напоминанием о том, что не подлежит счету». Соснора говорил — такой момент истины, похоже, позволил себе перед смертью лишь композитор Олег Каравайчук — о том, о чем обычно не говорят на торжествах: об одиночестве и смерти. Не жаловался, не обличал, только переспрашивал: «Понимаете?» Никто не был в силах его понять, и он включал светскую иронию, смеясь над глухотой: он, «как медиум», оценивает чужие стихи по мимике их авторов.

В юного Соснору влюбились с полстроки великие старики. Николай Асеев написал предисловие к дебютному сборнику «Январский ливень» (1962) и на пару с Лилей Брик, с которой ради такого случая помирился после тридцатилетней ссоры, оповестил мир о рождении наследного принца авангарда: во Франции Соснору привечал Луи Арагон, в США — Давид Бурлюк. На другом литературном фланге академик Лихачев, автор предисловия к «Всадникам» (1969), восхищался вариациями на темы «Слова о полку Игореве» и летописей.

Но поэзия Сосноры не сводима ни к линии футуризма-сюрреализма, ни к авангардной архаичности. Его Русь истекала и кипела красками и хмелем, кровью и жаром. «За Изюмским бугром // побурела трава,// был закат не багров,// а багрово-кровав,// желтый, глиняный грунт // от жары почернел». Его ритмические видения то темны и грозны: «Но зато на трубах зданий,// на вершинах водосточных // труб,// на изгородях парков,// на перилах, на антеннах — // всюду восседали совы (…) Город мой! Моя царица,// исцарапанная клювом // сов,// оскаленных по щучьи,// ты, плененная, нагая // и кощунствуют над телом эти птицы,// озаряя // снежнобелыми и наглыми глазами». То дурашливы, как картины Анри Руссо: «На картине,// на картине // тигр такой, что — // ужас! // Лошадь подошла к картине,// стала тигра // кушать».

Но все эти видения столь чувственно достоверны, что не остается сомнений: Соснора воочию видел коней, рыдающих над телом Патрокла, и перебранку ежа с ершом, входил в камеру Оскара Уайльда и бражничал с Мефистофелем. Его огромная культура никогда не иссушала поэзию.

Поэт без идеологии — «политика это болезнь» — не нуждался в эзоповом языке. В отличие от Бродского, говоря о Риме, он говорил именно о Риме, а не об СССР. «Сбылось, и империя по нумерам.// Но все-таки шли мы в Египет,// но в мышцах не кровь, а какая-то мгла,// мы шли и погибли».

Его Китеж — не сусальный миф, а обесчещенный, варварский город. Наделенный фасеточным поэтическим зрением, он, как человек эпохи барокко, взирал на огромную театральную сцену мира, никогда не оставаясь безучастным к трагедиям, на этой сцене игравшимся. «Руины ширятся с ногтей,// солдаты падают в строю,// и в руконогой быстроте // один стою я и — смотрю».

Кажется, даже Солженицына он защищал из любопытства: как-то власть ответит. А власть держала испуганный нейтралитет. Однажды генерал КГБ Калугин обличал в Союзе писателей гнусь самиздата. «Протестую! У меня ходит 30 000 строк самиздата!» — вскричал из зала поэт. Генерал вздрогнул: «Товарищ Соснора, разве о ваших стихах речь?»

«Я всадник. Я воин. Я в поле один» — так он видел себя и пророчествовал: «Заговорят пушки // и запоют Музы!» «Тот, кто прошел войну, мирную жизнь не приемлет»: даже для человека, слывшего мэтром эпатажа — в юности он ходил к пивному ларьку в католической сутане, и очередь благоговейно расступалась, его память о войне — это было чересчур. С тем, что сын акробатов-эквилибристов — потомок апостола Иоанна, Барклая де Толли, мистиков-раввинов и ясновельможных панов, еще можно было смириться. Но от рассказов, как эвакуированный из Ленинграда шестилетка попал под оккупацию, выжил, единственный из партизанского отряда, и дошел с отцом, обернувшимся польским комкором, до Одера, освоив забавы ради искусство снайпера, бросало в дрожь. Однако, обнаружив в анналах Войска Польского подполковника Соснору, пусть не комкора, а танкового комполка, с ужасом понимаешь: и это он, «вскормленный молоком львицы», тоже видел.

Пережив всех друзей, понятый современниками — как поздний Мандельштам — на ничтожно малую долю своих смыслов, он жалел об одном: «Мне уже героем не стать. Если только как этот, который храм сжег, Герострат, сжечь Кремль, что ли. Да тоже неохота. Там хотя бы храм был, а это что, сборище каких-то домов. Нет, героем уже никак не стать». Ложная скромность: Соснора отлично знал себе цену как воину, герою поэзии.

Михаил Трофименков

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...