"Психушка — болевая точка нашей истории"

Марк Захаров — о премьере «Вальпургиевой ночи» в «Ленкоме»

14 марта в "Ленкоме" состоится премьера "Вальпургиевой ночи" Венедикта Ерофеева, которую Марк Захаров объединил с поэмой "Москва — Петушки". Режиссер рассказал обозревателю "Огонька" о том, почему ставит прозу Ерофеева и что он думает о нынешних временах

— Действие пьесы "Вальпургиева ночь" происходит в советской психушке. Тема "интеллигенция и психушка" со времен Чаадаева — одна из главных в России, не менее важная, чем "интеллигенция и революция" или "интеллигенция и водка". Как возникла мысль соединить поэму "Москва — Петушки" с пьесой "Вальпургиева ночь"?

— Знаете, я взял еще и его дневники, так что это будет такая сценическая версия произведений Ерофеева. Вот вы сказали о психушке, психушка — болевая точка нашей истории. Не знаю, как в настоящем, но в прошлом мы имели проблемы, связанные с психиатрической помощью, выходившей за рамки закона и гуманизма. Кроме того, Ерофеев нащупал в своих эпатажных исканиях такие болевые точки, которые запускают в нашем сознании цепную реакцию, и мы начинаем размышлять о себе, наших комплексах и ментальности, которая, с моей точки зрения, оставляет желать лучшего — мы слишком задолжали перед гуманизмом. Для меня в Ерофееве есть особая привлекательность и даже тайна: ведь в общем-то непонятно, как он создал этот жанр. Эту мозаику — очень затейливую, временами грубую, но грубость эта великолепно оформлена эстетически.

— "Вальпургиева ночь" сегодня звучит пугающе актуально. Я вчера открыла наугад и опешила: "Доктор: Ни для кого не секрет, что наши недруги живут только одной мыслью: дестабилизировать нас... И вот гроза разразилась — в каком вы строю?.. Гуревич: Я люблю Россию, она занимает шестую часть моей души. Теперь, наверное, уже немножко побольше..."

— Ерофеев укрощал некоторую нашу размашистость и самовосхваление, которое иногда не знает пределов, и мы уходим в утопию. Утопия эта страшновата, если учесть, что реалии нашей жизни плохо соприкасаются с тем, что мы видим на экране телевидения. Да, он очень язвительный был господин, у него своеобразные литературные вкусы, ему, скажем, не нравился Булгаков, но он имеет на это право: он слишком талантлив, неоднозначен и выразителен как литератор и как мыслитель.

— В 2014-м на обсуждении "Проекта основ государственной культурной политики" вы говорили о недопустимости двойных стандартов в культуре, имея в виду пресловутый запрет на мат. По нынешним меркам мата в ерофеевских текстах немного, но что вы будете с ним делать?

— Ерофеев использовал некоторые народные грубости, которые — неотъемлемая часть нашего языка и сознания. Если их исключить, будет похоже на предательство. Не то чтобы я весь спектакль этим заполонил, скорее, это осталось какими-то обозначениями: вот, мол, далее следуют такие слова, которые не считаются литературными. Вы, наверное, знаете эти слова.

— Гуревич, герой "Вальпургиевой ночи", альтер-эго самого Венички. А кто герой вашего спектакля — абстрактный советский юродивый или писатель Венедикт Ерофеев?

— Это сам Веничка, который снова и снова вспоминает перипетии своей судьбы, свои мучительные размышления о стране. Знаете, у Ерофеева есть очень интересная подборка — "Моя маленькая лениниана". Он с таким вкусом подобрал цитаты из Ленина, что дальше можно уже ничего не читать — все понятно про этого человека, конечно, он был материализацией тех бесов, о коих писал Достоевский. Жалею, но "лениниану" я в спектакль не включил, она слишком документальна. Но вообще у меня с Лениным связано множество размышлений. Теперь понимаю, что если бы я был знаком с документами, где Ленин говорит, что красный террор недостаточен, его надо усилить, то, вероятно, не сумел бы поставить некоторые спектакли. Например, "Разгром" Фадеева в Театре Маяковского, который решил мою судьбу. Он ведь тоже был на грани закрытия — как рассказал мне покойный Виталий Вульф, однажды Ангелина Степанова спросила Марию Бабанову: "Ну что новенького в театре у вас?" И та ответила: "Да вот один мальчик поставил спектакль по Фадееву, но его сейчас запрещают". И тут Степанова, вдова Фадеева, страшно возмутилась: "Как можно запрещать Сашу?!" Позвонила по вертушке Суслову, и тот пришел на спектакль. Я не понимал, что решается моя судьба, она решилась, когда в конце он встал и зааплодировал. Это уже намного позднее Дмитрий Волкогонов рассказал мне про мешки с записками "расстрелять богатеев и проституток" — все это очень путано, страшно и напоминает средневековый кошмар. Повторю, если бы я чуть раньше с этим познакомился, я не смог бы поставить ни "Темп-29", ни "Синие кони на красной траве". С "Синими конями" связан один достойный эпизод: на сцену вышла кошка, посмотрела внимательно на Татьяну Пельтцер, игравшую Клару Цеткин, на Олега Янковского, который без грима играл Ленина, на остальных актеров, помедлила, а потом решительно подошла к Янковскому и стала тереться о его ноги. Тут разразился шквал аплодисментов: кошка выбрала вождя!

— Если вспомнить историю с вашим знаменитым "Доходным местом" — спектаклем, предшествовавшим "Разгрому",— в 1967-м его закрыли почти одновременно с "Тремя сестрами" Анатолия Эфроса и "Смертью Тарелкина" Петра Фоменко. Вас эта история не сломала?

— Странно, но нет. Видно, была во мне какая-то дурная романтическая храбрость, я не боялся даже, когда меня вызвали на бюро горкома партии к Гришину. А тогда, после "Доходного места", Фурцева просто закрыла этот спектакль. Конечно, мне было жалко, но меня Олег Ефремов очень ободрил. Он сказал: "Старик, все прекрасно — сорок раз прошел спектакль, его посмотрели те, кто интересуется театром, он станет легендой, а так он бы старел, разваливался — ты был бы в другом театре и ничего не мог бы сделать". Я не очень ему поверил, но потом понял, что он прав.

— Как вы думаете, молодым стоит учиться идти на компромисс, быть эластичнее?

— Вы знаете, подлость нашей профессии в том, что очень многое зависит от самочувствия режиссера, от его здоровья, от того, кто рядом. Я имею в виду не только жену: сейчас иногда с ужасом наблюдаю конфликты худруков с директорами. Мне очень повезло — многое в моей работе определяет контакт, сложившийся у меня с нашим директором Марком Борисовичем Варшавером. Но вообще театр — сиюминутное искусство, мы не можем "писать в стол", нам нужен контакт с сегодняшним зрителем, поэтому, когда возникают какие-то компромиссы, я это понимаю. Хотя помню, что, выпуская "Юнону и Авось", мы с Вознесенским и Рыбниковым прочертили красную линию, за которую мы не будем отступать ни в коем случае. Это был самый непредсказуемый случай в моей жизни: первая же комиссия одобрила этот спектакль. И вот эта непредсказуемая режиссерская жизнь со сложной кардиограммой продолжается и сейчас.

— Интеллигенция должна быть в оппозиции к власти?

— Да. Я считаю, это помогает стране, государству оставаться здоровыми, не обрастать ракушками, понимать, что у правительственных инициатив есть какие-то пределы, за которыми инициативы превращаются в волюнтаризм и нарушение норм современного гражданского общества.

— К вам в театр ходили и Горбачев, и Ельцин с Лужковым...

— Это все-таки новое поколение руководителей. Вот с предыдущим было куда тяжелее! Я помню, как мы должны были ехать во Францию со спектаклем "Тиль", но музыканта, который сидел за ударной установкой, не пускали — нашли что-то в его биографии. Но как можно ехать без ударника?! Потом, когда появился Горбачев, ситуация изменилась, было такое ложное ощущение, что вот теперь началась свобода. А потом пришлось вспомнить, что свобода — тяжкая ноша. Но и свободы-то полной не получается, все равно есть барьеры, которые маскируются под экономические проблемы. Это очень принято в России, особенно в регионах: где-то просто запрещают, не нужен нам "Иисус Христос — суперзвезда" и все, а где-то власти говорят: "А давайте-ка мы сейчас ремонт сделаем в вашем театре". Мы это тоже проходили и знаем.

— Вы уже довольно давно не набираете студентов. Кого и по какому принципу зовете в труппу "Ленкома"?

— В труппу мы кого-то приглашаем каждый год, причем не только молодых, с театром продолжает сотрудничать Александр Балуев, Игорь Миркурбанов репетирует главную роль в "Вальпургиевой ночи". Виктор Вержбицкий тоже с этого сезона служит в "Ленкоме". Но и молодежь появляется. Знаете, когда меня спрашивают, какой должна быть внешность артиста, я говорю, что это не обязательно должен быть красавец или красавица, но что-то особенное должно в человеке быть. Вспомним, как складывалась жизнь у Михаила Чехова — вроде бы невзрачный, маленький. Станиславский пригласил его во МХАТ только потому, что он был братом Антона Палыча. Он смотрел на это как на этический поступок по отношению к великому драматургу. Но невзрачный артист оказался выдающейся фигурой. Станиславский говорил артистам: делай на сцене только то, что ты пережил. А Михаил Чехов учил наоборот: не надо делать то, что ты знаешь, делай то, чего не знаешь, погружайся в те сферы своего интеллекта и нервной системы, которые еще не испытывали таких предлагаемых обстоятельств. В этом есть определенная мудрость.

— Мастерская в ГИТИСе, где вы преподавали, всегда была для вас полигоном идей — на студентах вы опробовали будущие спектакли. Игорь Миркурбанов ведь тоже ваш бывший студент.

— Должен честно сказать: во время обучения он не врезался мне в память. Вот, скажем, про Дюжева я больше думал — выгонять его или нет. А этот как-то сразу все ловко делал и потому, наверное, особенно не запомнился. Хотя сейчас, глядя на него, задним числом я испытываю гордость, что это мой ученик. А насчет полигона — да, вы правы, так был придуман "Безумный день, или Женитьба Фигаро", так возник "Мудрец" ("На всякого мудреца довольно простоты".— "О") и так были опробованы некоторые моменты чеховской "Чайки".

— На ком же вы опробуете свои идеи сейчас, когда нет студентов?

— В какой-то момент преподавать стало трудно — я стал жить за городом, уезжать на целый день мне тяжеловато. Хотя, конечно, общение с молодыми людьми, даже не обязательно связанными с театральной жизнью, это такой родниковый источник для размышлений. Во всяком случае, скажу вам главное: сейчас молодые люди умнее, чем были мы. Сейчас нет такого обожания мастера, но есть желание, чтобы он учил — не занимался разговорами посторонними, что вообще свойственно зрелым режиссерам, а делился тем, что послужит материалом для будущих профессионалов.

— А как вы признали "своего" в Константине Богомолове? Год назад его "Карамазовых" в МХТ поначалу приняли не все, но вы-то позвали его к себе сразу после премьеры.

— Знаете, я вспоминаю, как Саша Абдулов однажды на худсовете встал и сказал: "Марк Анатольевич, давайте что-нибудь такое сделаем — какой-нибудь рывок в другую эстетику, кого-нибудь такого пригласим, что многие с нами не согласятся". С Богомоловым я могу соглашаться или не соглашаться, но я понимаю, что это возможность какого-то нового мышления и для меня, и для зрителя. Его спектакли обогащают наши представления о театре.

— В самом театре ваш эксперимент поддержали — Богомолов вскоре начнет у вас новую работу.

— Ужас в том, что я дожил до того момента, когда все меня во всем поддерживают и никто не перечит. Последний человек, который говорил мне: "Прекрати, что ты делаешь, это все не то!" — был Гриша Горин.

— А вам это нужно?

— Нужно! Еще Гоголь отметил, что, когда на пути художника возникают барьеры, талант крепнет. Это подталкивает к дерзким, новаторским решениям. Нужны коллективные споры, которые вообще-то любить трудно, я вот до сих пор вспоминаю с ужасом первые партсобрания после моего назначения в этот театр. Артисты объединились в волчью стаю, и потому режиссеры у них не задерживались. Они и на мне опробовали остроту своих зубов. Во всяком случае, мой любимый артист Александр Збруев, когда я предложил ему роль в "Оптимистической трагедии", сказал, что не хочет участвовать в моих сомнительных экспериментах. Но потом он замечательно сыграл роль белого офицера. Да и сам этот спектакль повлиял на всю дальнейшую мою режиссуру. Но вообще у меня в "Ленкоме" довольно долго было ощущение, что я теряю контроль. Потом случился первый серьезный успех — спектакль "Тиль", он все повернул.

— В "Вальпургиевой ночи" будет много музыки? Ерофеев ведь дает точные указания: просит использовать 3-ю симфонию Малера в 1-м акте, а в 5-м хочет слышать Andante Брукнера.

— Знаете, я стал побаиваться музыки. Хотя совсем без нее не обойдусь. Есть замечательное изречение испанского режиссера Бунюэля: "Если хочешь понять, какой ты режиссер, сделай фильм без музыки". Вот фильм "Левиафан", к которому я сейчас часто мысленно возвращаюсь, понравился мне еще тем, что там нет никаких громких музыкальных акций. Мы же привыкли, что если начинается лирическая сцена, то кто-то должен играть на скрипке. Не могу сказать, что всегда без этого обхожусь, но иногда удается. И все равно музыка для меня важна, она связана с радостным восприятием искусства. Понимаете, если опять вспомнить "Левиафан", мне не хватило в нем какой-то толики радости. Настоящий фильм, настоящий спектакль для меня все-таки тот, после которого наступает радостный катарсис. И мне его в данном случае недостает.

— Но как же быть с Ерофеевым: и у поэмы "Москва — Петушки", и у "Вальпургиевой ночи" трагические финалы? Если там и есть радость, то она в слове, в юморе.

— В Ерофееве есть какой-то заряд веселости, разрушающий излишнюю серьезность. Кстати, многие укоряли его за слишком безрадостный финал "Петушков". Вы знаете, традиции русского театра — это смех и слезы. И после "Грозы" купцы всегда хотели посмотреть водевиль — русский театр не мог прожить без водевиля. Это потом уже МХАТ отказался от каких-то специальных развлечений. Как и большинство режиссеров, я сам — бывший артист, а артист существо особое. Помните, чем кончилась знаменитая встреча в "Славянском базаре"? Немирович-Данченко сказал: "Мы должны всегда говорить друг другу правду". А Станиславский в ответ: "Нет, я артист — меня надо хвалить, я не смогу с одной правдой жить". В этом парадоксальном ответе — некая истина: артистам надо подбрасывать веселые, светлые эмоции. Иначе они могут зачахнуть.

— Один из ваших учеников вспоминал недавно, как вы ругали их курс за неотесанность. Как, по-вашему, артист должен быть умным, образованным?

— Да! Но, к сожалению или к счастью, бывают исключения: украшение Вахтанговского театра Николай Гриценко, говорят, не умел читать. Роли учил с голоса — жена помогала. И мыслителем он был так себе, но играл блистательно. В общем, это как в человеческом организме: нельзя сказать, что важнее, печень или почки, так и тут трудно сказать, что главное — ум или интуиция.

— Если не собой, то кем бы вам хотелось быть?

— Каким-нибудь американским режиссером: Милошем Форманом или Бобом Фоссом.

— А в какое время вы хотели бы жить?

— В наше. Оно тревожное, грозное, но в нем интересно. И я бы очень хотел знать, чем все это кончится — применительно к государству и к нашей экономике. Да и к культуре тоже. Потому что, думаю, будет еще один катаклизм, более тяжелый, чем сейчас,— должен поменяться вектор нашего развития.

— Но культура, даст бог, так быстро не кончится.

— Наверное. Хотя в истории (я ведь много читал исторических книг) были нации и культуры, которые исчезли в процессе глобальных мировых изменений.

— Что главное вам бы хотелось донести до зрителей "Вальпургиевой ночи"?

— Как многообразна и прекрасна русская литература и какие появляются в ней уникальные люди, подобные Ерофееву. Таков мой внутренний патриотический лозунг.

— Говорят, нация жива, пока жив язык — у нас ведь один из самых великих языков.

— Согласен! Вот я часто бываю в Германии — ну нет там наших суффиксов: можно по-немецки сказать "дурак" или "дура". А у нас: дурашечка, дурында, дурище, дурень, дуралей, дуролов, дурошлеп и так — вплоть до непристойностей. Ну кто еще может этим похвастаться?!

Беседовала Алла Шендерова

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...