200 лет со дня смерти Екатерины II

Первый опыт российского либерализма

       В ноябре 1796 года золотой век русского просвещенного абсолютизма завершился в отхожем месте Зимнего дворца. Там смертоносный апоплексический удар настиг Софью-Августу-Фредерику Ангальт-Цербстскую — императрицу и самодержицу всероссийскую Екатерину Великую.
       
       По сложным семейно-династическим причинам (завещание Екатерины, составленное в пользу ее внука Александра, было уничтожено графом Безбородко, и корона перешла к ненавидевшему матушку непосредственному наследнику Павлу Петровичу) критическая оценка золотого века началась еще до похорон императрицы. "Дней Александровых прекрасное начало" возродило апологетику Екатерины, что и естественно: самые первые речи нового императора ("При мне все будет как при бабушке") не только выражали желание забыть павловское царствование, как страшный сон, но и являлись достаточно объективной проспективой начинающегося царствования. Потенции либерального абсолютизма были далеко не исчерпаны со смертью бабушки, и александровское царствование во многом повторило екатерининское: либеральные начинания, крепостнические мерзости, смелое вольнодумство, бесстыдный фаворитизм, расцвет искусств, слава русского оружия — и неслыханное казнокрадство. Реально золотой век Екатерины закончился лишь 14 декабря 1825 года, когда Николай Павлович картечным огнем на Сенатской площади ознаменовал решительный поворот от империи дворянской к империи бюрократической.
       Переход от века богатырского к веку бюрократическому породил сложное отношение российского официоза к имени великой царицы. Ее относительно недавнее царствование стало очерчиваться лишь редким пунктиром военных побед, тогда как прочие весьма существенные события екатерининского века подвергались осторожному благоумолчанию — как неприличный случай в благородном семействе. Неприличия было действительно много, и оно далеко не сводилось лишь к байроновской характеристике императрицы: "За что льстецы венчанного порока доселе не устали прославлять великую монархиню и б..." или, как выражался не столь романтический Карамзин, "хваля усердно Екатерину за превосходные качества души, невольно вспоминаем ее слабости и краснеем за человечество". Но здесь-то как раз имелось достойное возражение археографа Бартенева, отметившего, что историки чрезмерно интересуются тем, чем Екатерина занималась по ночам, тогда как для истории более важно то, чему она посвящала свои дни — имеются в виду ее важные государственные свершения. Куда неприличнее, чем по-немецки хорошо организованное муженеистовство великой царицы, оказывались — с точки зрения венценосных потомков — чисто политические аспекты ее царствования.
       Не обязательно впадать в крайности и считать, что в 1762 году, со смертью мужа Екатерины Петра III (от "геморроидальных колик", как гласила официальная версия), династия Романовых вообще пресеклась — хотя, конечно, существует очень большая неясность не только насчет того, кто был отцом будущего императора Павла I, нет даже уверенности, что его матерью была Екатерина. На то можно резонно возразить, что в царствующих династиях — не в пример собачьим родословным — довольно часто бывает трудно установить, кто кого покрыл, что, однако же, никак не отменяет самого династического принципа — довольно того, что наследник Павел официально считался правнуком Петра I. Однако никаким вразумительным и в то же время официозным образом нельзя было оправдать ни убийство Петра III, ни темную историю с убитым в 1764 году при попытке освободить его из шлиссельбургского заточения императором Иоанном VI (праправнуком царя Алексея Михайловича), ни, наконец, то обстоятельство, что, хотя прямой наследник Павел вошел в совершенные лета еще в 1775 году, но и целых двадцать лет после этого Россией правила его матушка. В основании славного тридцатичетырехлетнего царствования премудрыя Фелицы покоилась записка пьяного Алексея Орлова: "Государыня, свершилась беда. Он (муж государыни. — Ъ) заспорил за столом с князь Федором, не успели мы разнять, а его уже и не стало" — и без множества благоумолчаний было не обойтись.
       Тем более требовали благоумолчания либеральные мысли великой царицы, проникнутые, как сказали бы нынче, духом дикого капитализма, т. е. верой в благотворные возможности хозяйственной и политической самоорганизации общества: "всякая вещь натурально возьмет форму, ей свойственную", "нету ничего опаснее, как захотеть на все сделать регламенты" и — повторяемое вновь и вновь — "мы лучше ничего не делаем, как что делаем вольно, непринужденно". Столь горячее исповедание принципа laissez faire, laissez aller оказывалось совсем некстати ни для большинства последующих Романовых, скорее склонных к отеческому способу управления, ни тем более для воцарившихся с 1917 года коммунистов, установивших в России режим даже и до болезненности отеческий. Исходящее от правителя приглашение к своим подданным свободно "рассуждать о государственной вольности, о веротерпимости, о вреде пытки, об ограничении конфискаций, о равенстве граждан, о самом понятии гражданина" и даже устроение с такой целью публичных мероприятий — прецедент в российском контексте не менее, если не более, скандальный, чем весьма вероятная причастность к геморроидальным коликам венценосного супруга.
       В силу таковой равноскандальности был изобретен идеальный прием для характеристики екатерининского века — сводить его значение единственно к великолепию империи, материализованному в необычайном приращении русских границ. Хоть историки-монархисты, хоть историки-марксисты предпочитали импровизировать на тему державинского "Языки, знайте, вразумляйтесь, в надменных мыслях содрогайтесь; уверьтесь сим, что с нами Бог", благо империалистический взгляд на царствование Екатерины был освящен еще и словами Пушкина: "Униженная Швеция и уничтоженная Польша — вот великие права Екатерины на благодарность русского народа".
       В ответ на явное сужение и огрубление смысла и сути действительно великого царствования действительно великой императрицы история придумала способ напомнить о самом надежном критерии величия: велик тот государственный деятель, чье наследие вновь и вновь актуализируется в истории его страны. Статью, написанную ровно век назад, Ключевский начал словами: "Для Екатерины II наступила историческая давность... Счеты потомства с Екатериной II сведены". Парадокс в том, что спустя еще век Екатерина эту давность вновь утратила, ибо, пройдя через гибель либеральной монархии и тотальное огосударствление своих подданных, Россия на исходе XX века опять столкнулась с проблематикой века XVIII: как с минимальными издержками прийти к разгосударствлению сословий, чтобы в конце концов обрести главное основание либерального государства — свободного гражданина.
       Лидер КПРФ Зюганов с явным, хотя и не всеми разделяемым одобрением указывает на важнейшую особенность петровских преобразований, а именно окончательное и тотальное закрепощение всех сословий российского государства: "Любой дворянин являлся таким же крепостным у государства, как крестьянин у помещика. От государственной службы было невозможно уклониться, а срок ее и вовсе не оговаривался — служи, пока ноги носят". Зюганов видит в том "эффективный баланс интересов различных сословий" и даже достаточно "высокий уровень социально-политического равенства" — с чем согласился бы и Монтескье, отмечавший, что для восточных деспотий характерно равенство во всеобщем рабстве, — но далее элегически констатирует, что "ко второй половине XVIII века социальный механизм дворянской России начал давать серьезные сбои", ибо дворянство перестало наравне с другими тянуть сословное тягло. Можно сказать еще сильнее: лишь со времен Екатерины в России на смену условному владению средствами производства явилась священная и неотчуждаемая частная собственность, однако в полной мере это право частной собственности (дополненное существенными гарантиями гражданской свободы) было даровано единственному сословию — дворянам. Если пользоваться вычитанием, то получается, что количество вольных граждан России увеличилось незначительно: с 0% до 1%. Если пользоваться делением, подсчитывая, во сколько раз это число умножилось, в ответе будет бесконечность, ибо произошел принципиальный прорыв: хоть кто-то в России стал свободен от всемогущего до тех пор государственного произвола.
       В рамках этатистского мировоззрения екатерининский век не может быть охарактеризован иначе, как "грабительская приватизация". Основное в тогдашней России средство производства, т. е. земля, было даже не за ваучеры, а просто даром отдано в собственность прежним условным ее держателям — не говоря уже о бесчисленных раздачах крестьянских душ, казенных мануфактур и просто золотых червонцев царицыным фаворитам. Строки, написанные Пушкиным в 1822 году, в разгар его вольнолюбия: "История откроет жестокую деятельность ее деспотизма под личиной кротости и терпимости, народ, угнетенный наместниками, казну, расхищенную любовниками, покажет важные ошибки ее в политической экономии, ничтожность в законодательстве" etc. — можно хоть сейчас ставить в номер "Советской России".
       Если отвлечься от вольнолюбивой поэзии, почему-то регулярно заключающейся выводами крайне этатистского характера, и встать на либерально-консервативную точку зрения, усмотреть хоть какую-нибудь относительно бескровную альтернативу екатерининской номенклатурной приватизации было бы мудрено. Кроме того принципиального положения, что устойчивое субъективное право поначалу всегда является как привилегия и лишь затем в ходе осторожного развития эта привилегия постепенно делается всеобщей, есть и конкретно-исторические соображения.
       В снисходительное царствование Елизаветы Петровны (sui generis Брежнева в юбке) дворянство успело поотвыкнуть от казней и, напротив, привыкло владеть землей по праву обычая — понятно дружное желание придать складывающимся нормам обычного права силу нерушимого закона. Восстановить воспетый Зюгановым прежний "баланс интересов различных сословий", т. е. повторно закрепостить номенклатуру XVIII века, можно было лишь петровскими же методами, т. е. кнутом, застенком и массовыми казнями. Кроме того что, в отличие от Петра, ангальт-цербстская принцесса не испытывала ни малейшего удовольствия от проводимых в застенке мероприятий и переписка с Дидеротом привлекала ее куда больше, чем самоличная рубка голов, она не могла не понимать, что при, мягко говоря, сомнительности ее прав на российский престол, любые попытки снова закрепостить дворянство быстро приведут и ее к геморроидальным коликам, так вредно сказавшимся на здоровье Петра III. Освобождение же вслед за дворянами сразу и крестьян означало бы не только смутный период, неизбежный при высвобождении огромной массы населения, ни в коей мере к этой свободе не готовой, не только расстройство всего налогово-податного механизма империи, но прежде всего — самый неприятный конфликт с единственным общественным классом, обладающим административными и воинскими навыками и даже начатками образования, т. е. с дворянством. Пребывая в столь жестком коридоре возможностей, усиленно избегая путей, ведущих как к новой пугачевщине, так и к новой бироновщине (хотя чисто террористический способ правления правильнее было бы называть "петровщиной" — курляндский герцог был лишь слабым подражателем Петра I), императрица обладала возможностями для ведения единственной тактики — подкупательной. В этом смысле фаворитизм, раздача душ и проч. порождены далеко не одним екатерининым муженеистовством: будь либеральная царица образцом целомудрия и даже фригидности, ей все равно пришлось бы прибегать к тем же методам "грабительской приватизации по Чубайсу".
       Когда Россия сегодня второй раз становится на путь разгосударствления своих подданных, она с чуть ли фотографической точностью воспроизводит все пороки золотого века либеральной монархии: смутное начало режима, резкий рост социального напряжения, имущественное расслоение, казнокрадство, свобода, почему-то оборачивающаяся своей впечатляющей задницей (крепостные гаремы екатерининских вельмож и забавы новых русских — явления совершенно однопорядковые). Развитие либеральных принципов утопает в непролазной первоначальной грязи, а служащий подлинным памятником Екатерине расцвет русской культуры наступает лишь полвека спустя — пока солнце взойдет, роса очи выест, людям же свойственна нетерпеливость. Поэтому сегодня для хладнокровных исторических оценок нашей современницы Екатерины Алексеевны время опять не наступило. Пока что все предаются увлеченному чтению и цитированию животрепещущих документов той поры. Кто декламирует превосходные мысли, содержащиеся в либеральном екатерининском "Наказе", кто посылает с адъютантом в казенное место распоряжение выдать 100 000 рублей с собственноручной припиской "дать е.. м...", кто с желчностью пересказывает сочинение "О повреждении нравов в России", кто в пылу борьбы за статус Севастополя сужденья черпает из забытых газет времен очаковских и покоренья Крыма. Над всеми витает премудрыя Фелицы божественная тень.
       
       МАКСИМ Ъ-СОКОЛОВ
       
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...