Ингерманландка

Сергей КАЛЕДИН, писатель

… Славен выдумкой
и пляской
Храбрый полк
Ингерманландский.

Из старинной песни

Вольфсон. Я представляю его так: в брезентовом плаще, резиновых сапогах, сутулый, он брел по Карельскому перешейку, уточняя трассу высоковольтной линии, которую тянул. Возле ручья белобрысая девка палила костерок. Он подошел. Девица вскочила, ногой зашерудила в огне, стараясь что-то утаить. Вольфсон отгреб ее в сторону, сапогом выковырнул обгоревший паспорт. Разлепил страницы, сличил девушку с документом, полистал дальше и сказал, что в деревне, где жила Ида, снимал дачу. И сказал, что возьмет ее на работу. Дело было осенью 45-го. В конце 80-х Ида Юхановна, моя теща, просила разыскать благодетеля. Вольфсон отыскался, но был уже немощен и безучастен.

… Родилась Ида Со’кко в финской деревне Марково под Ленинградом, у станции Мга. Отец работал на железной дороге. Перед обедом он читал Библию. Мать пела в церковном хоре. Отец был отчасти самодур: по его арифметике первая беременность жены совпала с его пленом на германской войне. И потому старший сын Ю’хан был изгнан из его сердца. Иду отец любил за смешливость, редкую у финнов, трудолюбие и своенравную самостоятельность, похожую на его упрямство. Он любил расчесывать ей косы: «Какие у тебя золотые волосы, Илли».

Зимой дом заносило снегом по уши. Корова Лиза, овцы, свинья и сивый мерин Ри’хо особых забот не требовали, тогда вся семья вязала, даже братья. Тикали ходики, кот Мури аккуратно играл с шерстью, глухо позвякивали многочисленные спицы, дом заполнялся бормотаньем: «Ю’кси, ка’кси, ко’лма, не’лли…» (один, два, три, четыре…)—вязальщики считали петли.

Юхан не выдержал ненависти отца и ушел к русской бабе с ребенком. Отец проклял его. Разлом в семье ударил по младшему сыну: он заболел милиарным туберкулезом и умирал на гладко струганном прохладном полу (так ему было легче). Перед концом к нему прискакал со двора белый веселый козленок и пописал ему на грудь теплой прозрачной струйкой—мальчик засмеялся. Но даже смерть младшего сына не смягчила отношения отца к старшему.

Нэп кончился. Отец упрямо отказывался вступать в колхоз и даже получил от Жданова сочувственный ответ на свою жалобу. Жили единолично, пока советская власть не наехала повторно. Но отец опять переиграл коммунистов: ночью исчез, наказав жене его не искать, а дочерям—не жить с мужчинами вне брака. Когда пришли его забирать, мать сказала, что муж уехал на Урал к брату и уже умер, подтвердив сказанное поддельной телеграммой. Осиротевшую семью в колхоз загонять не стали, из дома не выгнали, но все отобрали. Пока мать, как могла, отвлекала грабителей, Ида по-тихому повела мерина в лес, но сзади стрельнули, и она вернулась. Рихо был недоволен, когда его уводили, выкручивал тяжелую башку назад, недоуменно моргая светлыми ресницами. Послушная тихая свинья, сокрытая матерью в сене, под самый конец разбоя хрюкнула. Забрали и ее. Бог помог пережить горе, один только раз Ида заплакала, увидев на чужих материн фартук и носки, связанные братом, с буквой «Ю», Юхан. Она плакала, а кот Мури слизывал слезы. Со временем печаль рассосалась, и Ида с сестрой даже бегали в русскую деревню на танцы.

У русских было проще, чем дома, одного Ида понять не могла, почему они не любят порядок и разводят тарака’йнен. Один раз веселый гармонист пристал к ней и порвал платье. Ида пожаловалась брату. Юхан надел кастет и поговорил с гармонистом: больше Иду не обижали.

Перед финской у Иды завелся ухажер. Она ездила в Ленинград за покупками и в кино. Ей нравился фильм «Свинарка и пастух». Особенно песня, а вот красивый джигит-Зельдин казался глуповатым. Как-то ее окликнул парень из их деревни, Людвиг. Он учился в Ленинграде на летчика. Ида приехала к нему на свидание в Ленинград, но белесый правильный Людвиг ей не приглянулся. На следующее свидание Ида позвала Людвига в церковь, где они с мамой пели на Рождество. Он отказался: курсант и комсомолец. Ида решила не выходить за него замуж, ей больше нравились темноглазые.

Юхана призвали на финскую, но в особом обмундировании, в котором сведущий человек мог опознать в нем финна. Вернувшись без двух пальцев на ноге, он рассказывал: в захваченной деревне попросил у пацаненка воды. Малец воды не дал, только шипел: «Пу’на, пу’на…» (красный, красный…) Воды принесла старуха. И на глазах брата разбила пустой стакан о камень. Еще он сказал, что скоро начнется война с немцами, потому что теперь—после финской—Гитлер знает, что русские слабые.

И большая война началась. Средний брат Пе’тери служил срочную под Гродно, его убило в первый же день на аэродроме. Юхана мобилизовали, теперь в трудармию. Деревню разнесла немецкая авиация, выживших переправили через Ладогу, где в землянке мать и сестра Иды умерли от голода. Ида отнесла их на себе в штабель из обледеневших ремесленников. Прямой родни не осталось. От голода Ида слепла, но не ослепла. Весной 42-го ее вместе с подругой Хильмой, тоже Сокко, спешно эвакуировали в Сибирь, но привезли на Кавказ. По дороге длиной в 2 месяца они чуть не умерли от цинги и дизентерии. Трупы выносили на редких остановках. Ида с Хильмой ползти умирать в дальний конец вагона, в вонючий куток, где доходили обгаженные больные, не хотели, и старики, из здоровых, за руки вывешивали их, бесплотных, по беспрестанной нужде на ходу из вагона. Ида ждала, когда однажды немощные деды ее не удержат и она улетит вниз, а потом—вверх, где вся родня. Смерть ее пугала не очень. Их привезли в Нальчик. Здесь войны не было. После санобработки им выдали жеваную одежду и повели на концерт Ляли Черной под открытым солнечным небом. Подруги еле волоклись, тем не менее к ним подкатили местные парни: «Видать, лихо девочки ночку провели!..» После концерта эвакуированных повезли на дальнейшее житье в чужие опасные горы.

Ида (слева) с подругой ХильмойВблизи горы оказались нестрашными, пологими, обросшими душистым незнакомым кустарником; колючие снежные шапки были далеко, как на картине; выше всех двугорбый Эльбрус. Солнце неспешно перекатывалось по пустому небу—горы все время меняли цвет. В хрустальном воздухе звенела тишина, бесшумно падала вода из-под снега с дальней скалы, переходя в прозрачную речку, ржавую на поворотах от избыточного железа. На деревьях зрели бесплатные фрукты. Ида не могла в это поверить—так не бывает! У нее заломило сердце.

Плоские сакли лепились к горам. Изредка заполошно орали ослики. Хозяева—беззубый дед в папахе, черном бешмете, галифе, в ичигах и хмурая молодуха в глухом длинном платье отвели им угол в сарае на земляном полу. Советская власть из аула ушла. Ждали немцев. В саклях висели черно-красные портреты Гитлера: «Да здравствуют свободные кавказцы в союзе и под защитой великой Германской империи». Фюрер был похож на легендарного финского генерала Маннергейма, которого отец Иды боготворил, потому что воевал вместе с ним против германцев на первой войне. Но Гитлера, несмотря на схожесть с Маннергеймом, Ида не любила.

Первым делом Ида нашла чахлый дубок, надрала коры и сварила пойло для окончательного закрепления живота, так делала мама, когда детей несло. Оклемавшись бесповоротно, уяснила местную проблему—топливо, и они с Хильмой рыскали по округе, воровали кизяки даже из чужих аулов. Хозяйка стала приветливей, кроме затирухи из кукурузной муки стала давать по куску мамалыги. На крыше сарая свил гнездо козел Бяшка. Вечером он приводил трех овец и, как уполномоченный, у загона пересчитывал их, затем в два прыжка взлетал на крышу. Ида дразнила Бяшку через потолок—козел бил копытом, хозяйка была недовольна. Ида выпросила у нее бросовую, в репьях, шерсть, спряла и на кленовых веточках вместо спиц связала гетры с помпонами. В благодарность хозяйка подарила ей спицы и выделила подругам персональный кумган—позеленевший медный кувшин для гигиены, с такими местные ходили в уборную.

Пришли немцы, но не воевать, а на отдых. Среди них были пожилые. Живых фашистов Ида увидела впервые, если не считать мертвого летчика, вцепившегося в штурвал самолета, который упал на поле возле их деревни и не взорвался. Летчик был целый, в живой позе, угрожающе скалил любопытной Иде зубы, а вытаращенные глаза его были запорошены пылью. До бомбежек они махали самолетам платками, а мать Хильмы даже считала Гитлера «интересным мужчиной».

Иду с Хильмой взяли стирать и чинить прохуду. Нижнее белье у немцев оказалось шелковое. Голод кончился: солдаты отдавали им остатки еды, показывали семейные фотографии. Вскоре Иде привезли из Нальчика швейную машинку, и теперь она тарахтела на ней. Исподний шелковый неликвид немцы разрешали брать домой. Из него Ида сшила деду подштанники с оторочкой, правда, забыв про ширинку, а кормящей грудью хозяйке—ночную рубашку с прорезью на боку, чтобы кормить без проблем, такая была у мамы. Хозяйка стала звать подруг по именам, а дед сколотил узкий топчан, до конца войны они спали на нем валетом. Теперь Ида беспокоилась только за прибившегося еще в эшелоне пятилетнего рыжего Абрама. Немцы его почему-то не трогали. И вдруг он пропал. Отыскался Абрашка возле походной кухни. Перепачканный шоколадом, он скакал на палочке вокруг котла, подпевая на своем, похожем на немецкий, языке. Солдаты смеялись, повар выудил из автоклава недоразрубленную переднюю баранью ногу, обмотанную макаронами, протянул Иде. Более всего Ида боялась кабардинцев, даже не самих кабардинцев, а летящего от них по воздуху сифилиса, от которого у многих не было носов.

В августе в аул тоже на отдых прибыли молчаливые эсэсовцы в черных мундирах, высокие блондины с отсутствующими лицами. От них шел страх и холод. Иде в то время проходу не давал липучий чернявый румын в кургузой шинели. Утром полуголый эсэсовец бежал к ледяной реке. Поравнявшись с румыном, цепляющимся к Иде, не останавливаясь, без замаха коротко и страшно ударил его, будто перерезал шею, под мышкой у немца мелькнула татуировка. Румын упал, хватая воздух ртом. Абрама эсэсовцы почему-то не замечали.

Вскоре к Иде подобралась напасть почище румына. Шалва, грузин из кавалерийского полка изменников, расквартированного в Нальчике, искал по заданию начальства белого коня для подарка немецкому командованию на праздник курман-байрам. Нужного коня не нашел, нашел Иду на дороге с хворостом: «Вай, какой белий!..»—и поднял на дыбы своего коня. «Зарежет»,—обреченно решила Ида. Но тот неожиданно мягко предложил ей: «Садыс покатай»; деликатно, не лапая, помог забраться в седло, подтянул стремена. Ида шустро поскакала по тропинке… Шалва был высокий, красивый, черноглазый, но уж очень опасный. В другой раз он завез ее высоко в горы, показал в бинокль фашистский флаг на Эльбрусе, который поставил «его близкий друг из «Эдельвейса», и по дороге в аул сказал Иде, чтобы шла за него замуж. Шалва Иде нравился, но она знала, что он предатель, и отказалась. Ночью Шалва ворвался в сарай, наставил на Хильму пистолет: «Хильма, уйди, убью!» Хильма закрылась от грядущего выстрела одеялом, но не ушла. На крыше заворочался Бяшка. Шалва пнул ногой кумган, выкрикнул русский мат и скрылся. Позже Ида в осколке зеркала долго рассматривала себя по частям, но так и не поняла: чего Шалва в ней нашел—красивой она себя не считала. Потом хозяйка призналась: Шалва подкупил ее, чтобы не шумела: обижать местных, в том числе эвакуированных, возбранялось.

Ида с дочкамиВ январе 43-го немцы ушли. На прощание Шалва приволок подругам велосипед, барана и мешок муки, помог спрятать. Утром в аул вошли наши. Уставшие, заморенные, в обмотках. Велосипед, барана и муку отобрали. В НКВД финок допытывали, зачем были в оккупации, почему не ушли в партизаны, не покончили с собой? Но отпустили, выписав волчьи билеты. Опять началась голодуха. Спас третий секретарь райкома, кабардинец. Он устроил их в библиотеку, там было тихо, но голодно; тогда он перевел их на молочную ферму. На дойку Ида звала с собой кота-приблуду—скидывала ему пену с молока. Мама тоже всегда звала с собой на дойку Мури. Секретарь был темноглазый, говорил смешное, с Идой был любезен, но велел на людях, когда он на коне, идти сзади. Такой кавалер Иду не устраивал. Позже выяснилось, что секретарь не кабардинец, а балкарец и, стало быть, сотрудничал с немцами, и весной 44-го его вместе с другими балкарцами куда-то увезли.

А 9 мая 45-го утром, как обычно, на ферму приковылял заведующий на деревянной ноге:

—Де-евки-и!.. Война кончилась!

Хильма поехала в Эстонию, там обнаружилась ее родная сестра Сайма, дурочка от энцефалитного клеща, взятая после расстрела отца в детдом. Ида решила ехать домой. Перед отъездом попрощалась с горами.

Вместо деревни торчали печные трубы. Побираясь, она добрела до Карельского перешейка, где на нее и наткнулся Леонид Вольфсон. Он определил ее учетчицей, чтобы не сидела на одном месте, и велел побольше молчать. На дальние участки Ида ездила на полуторке, на близкие добиралась пешком. Вольфсон предупредил, чтобы в лес ни ногой—неподалеку проходила линия Маннергейма, и грибные бабы порой подрывались на минах. Ида была счастлива: она в настоящей Финляндии! Работяг Вольфсон держал в строгости, но один крановой пристал к новой учетчице. Вольфсон дознался, и крановой все понял. Впрочем, баб и без Иды на трассе работало в достатке. Как-то она подобрала барахтающуюся в разлитом мазуте птицу и заночевала у обходчика узкоколейки. Пока чистила головастую разноцветную сойку керосином, старик бормотал жалостливые слова. Под утро сойка оправилась, заорала дурным голосом, дед выпустил ее на волю и подвел итог: «Дочка, у меня сын без руки, да и ты ведь нерусская—поженитесь, все лучше, чем на особицу…»—погладил по голове. Но Ида необидно отвела его руку, подняла мокрые глаза к небу за ржавой кровлей продувной халупы, сцепила пальцы на груди и сказала строгому финскому Богу: «Отче наш!..»

И через месяц Ида вышла замуж. Несла воду. Чтобы не ходить пустой, при ней всегда была корзинка на шее—вдруг какая ягода. В тот раз отвлеклась на бруснику. Прораб Станислав Ляуэр возвращался с работы. Он давно приметил улыбчивую, неразговорчивую блондинку, но по скромности не знал, как к ней подступиться. Он поднял ведра, намереваясь помочь.

—Положите воду на землю,—твердо сказала Ида.—Положите.

Инженер Ляуэр удивился, но послушно положил ведра на бок—первой засмеялась Ида: русский язык до конца ей не давался. Мать Стасика, усомнившись в выборе сына, заслала на Карельский перешеек шпиона, подругу еще по Варшаве. Та отчиталась: «У нее белые волосы, стройная, скачет по камням, как горная серна. Стах счастлив.» На свадьбу Вольфсон выкатил бочку спирта. Ида, как велели, выпила стакан: рельсы узкоколейки разползлись в разные стороны. Теперь она стала Идой Ивановной Ляуэр, без огрехов—Вольфсон помог с паспортом. И выделил молодым брошенный финнами домик. Про любовь Ида не думала, завела хозяйство: огород, кроликов… Вольфсон гарантировал Стасику служебный рост, уговаривал остаться, но тот уже 6 лет не видел мать, и за неделю до родов молодые перебрались в Москву на улицу Грановского—до Кремля рукой подать. Свекровь встретила Иду без ласки: все-таки отец Стасика кончил Сорбонну, сама она—университет в Цюрихе. Правда, отца Стасика расстреляли, сама же Елена Маврикиевна, чудом уцелев благодаря разводу с мужем, работала за копейки в подвале у слепых. Да и квартира была хоть и хорошая, но коммунальная, густозаселенная.

Ида хотела мальчика, чтобы назвать Иваном в память сгинувшего брата Юхана. Родилась девочка. Но акушер, армянин с волосатыми, как положено, руками, остался недоволен, надавил кулаком ей в живот, и на свет выскочила вторая девочка. Ида испугалась: что скажет Стасик? Но Стасик прислал записку: «Хорошо, что двое, будут дружными. Завтра принесу хлеб, полбутылки молока и яблоко».

В бесконечном коридоре коммуналки стояла волшебная арфа. Еще в квартире был рояль. За хозяйкой арфы красавицей Таней Шереметьевской ухаживал артист Кадочников. К визиту звезды Таня договаривалась с соседями—на время легендарных свиданий они замирали. Кроме Марьи Дмитриевны. Скрюченная, дополнительно скрученная еще и по оси, в белом мужском белье, она умудрялась почувствовать естественную нужду Кадочникова и неизменно настигала его на пути из туалета в ванную, где делала ему комплимент и желала счастья. Несчастная же Таня лишь тщетно стонала сквозь зубы, приложив роскошную руку к белоснежному лбу: «Уйди-ите, Марья Дмитриевна». Сосед, владелец рояля Левон Хачатурян, брат автора будущего «Спартака», порой успевал выхватить Марью Дмитриевну из-под носа Кадочникова и на весу уволакивал упрямую старуху.

 Стасик не вылезал из командировок. Иде придали няньку, старательную и жалостливую, она все время тихонько подвывала. Прислушавшись, Ида разобрала: «Помру-уть девьки—с меня спр-о-осють…»

… В конце 47-го ночью раздалось 5 звонков—к ним. Ида открыла.

—Те’рве. Здравствуй, Ида.—На пороге стоял Юхан.

Здесь, на Карельском перешейке, где Стасик тянул линию высоковольтных передач, он и увидел ИдуС изъеденным, в гное, лицом, беззубый, страшный. Чтобы не закричать, Ида закрыла ладонью рот. Нашел по справке через Хильму, та ведь тоже—Сокко. О себе сказал: было тяжело. В доме уже водилась еда (недавно отменили карточки). Юхан ел медленно. Ида помогала ему—крошила котлеты и рассказывала... Перед рассветом брат ушел: «Ты меня не видела, меня не ищи». Так же сказал когда-то отец. Ида сидела в темноте, гадала, не померещилось ли: этого быть не могло. В соседнем доме жило правительство: Булганин, Буденный, Ворошилов… На улице Грановского круглосуточно топтались одинаковые мужики в габардиновых пальто и серых шляпах… Через Манеж—Кремль, Сталин… Этого быть не могло. Но это было. На рассвете она вернулась в разум, поставила точку и стала жить дальше.

Кончив кормить грудью, Ида пошла в вечернюю школу и на курсы кройки и шитья, которые окончила с отличием. Ее дипломный костюм брусничного цвета, отороченный шелковой лентой, был выставлен в магазине «Одежда» на Кузнецком мосту. Ида валилась от усталости, но, восполняя свою жизнь, баловала дочек. Поэтому они плохо ели. Им было тесно в коляске, и они рано пошли своим ходом. Стасик пропадал в командировках. Дочки его забывали, дичились и пятились при встрече, как кошки. Он кончил второй институт—мехмат МГУ, в который его первоначально не взяли как сына врага. Занимался он гидроэлектростанциями, но мечтал об атомной энергии. Вечерами играл сам с собой в шахматы, чертил карты путешествий под розовым абажуром, в которые мечтал отправиться с Идой, в том числе на Кавказ. Они мечтали, как найдут благодетелей Иды—деда и молодуху. Но пока было не до того. Отношения Иды со свекровью по-прежнему были тяжелые. Бабушка занялась культурным воспитанием внучек, говорила с ними по-польски, много читала. Во рту торчала неизменная папироса «Север». На письменном столе бабушки стоял бюстик Ленина, под стеклом—фото без вести пропавшего сына Тадика и его последнее письмо: «… Мы пойдем подбивать танки, пришли мне теплые рукавицы».

Нянька вместо Александровского сада водила девочек «смотреть красивое» в церковь в Брюсовом переулке. Большим праздником для нее были похороны в Колонном зале—очень близко и очень красиво: хрустальные люстры были затянуты черным газом, а нарядный румяный покойный лежал в море цветов на красном постаменте. А для свежего воздуха—чтобы не гулять попусту—няня сажала девочек на парапет набережной Москвы-реки. От гулянья няню безболезненно отстранили: на прогулки с нарядными послевоенными близнецами в квартире и без нее была очередь.

На Рождество 1952 года Ида поехала в Эстонию. Шел дождь со снегом, но по тревожному морю плавали белые лебеди. Хильме повезло. Ее сестру, полудурку Сайму, убежавшую из детдома, подобрала на вокзале состоятельная эстонка, в работницы. Дала объявление на поиск родни. Пустила и Хильму, устроив ее грузчицей в порту. Благодетельница была очень строгая, улыбаться не умела. Как-то в мороз Сайма в уборной подложила под попу рукавицы для тепла, одна рукавица упала вниз. Сайма сказала, что украла собака. Весной выгребали яму—рукавица нашлась, Сайму наказали. На ночь сестры должны были целовать старуху и делать книксен. Отыскались и две другие сестры Хильмы и младший брат Ка’ллэ, тяжелый заика с детства—при нем арестовали отца. Хильма бросилась в ноги эстонке: Каллэ пустили в дом, сестры устроились на работу с общежитием. А главное: старуха дала Хильме длинную ссуду на обустройство общего дома возле своего хутора: от былых времен там остался запущенный низкорослый трактир из огромных валунов. Почти одновременно Хильмины сестры вышли замуж за русских, белорусов-сверхсрочников, шоферов стройбата. Восстановление «трактира» при помощи советской армии шло быстро и недорого.

… В огромном камине-очаге пылал торф, на подоконниках Хильма расставила свечи. Ида с Хильмой не виделись 7 лет. Хильма угощала непьющую подругу «соками на спирту», вернее, на самогоне белорусской выделки. Вспомнили Абрашу, Бяшку на крыше, Шалву с пистолетом... Хильма достала нечеткую фотографию, сдержанно всхлипнула—вот: похороны, жених, он повесился… Ида не поняла: «Зачем он тебе в гробу-то нужен?» Про Юхана сил рассказывать не было. Хильма и не настаивала. Дурочка Сайма весь вечер простояла возле Иды, робко касаясь ее плеча, как бы проверяя, что это настоящая Ида. Заика Каллэ тоже хотел говорить: тужился, краснел, плевался, но ничего не получалось. Вечером стройбатовский грузовик привез сестер с мужьями-белорусами. Каллэ перебрался к ним на дальний конец стола и стал активно нагнетать «соки». К ночи из церкви на велосипеде с фонариком, невзирая на хлябь, прикатила старая эстонка знакомиться с московской гостьей, все встали, кроме белорусов: они попытались подняться, подталкиваемые женами, но не смогли.

—Спать итти’те!—приказала им эстонка.—Как вы сеппя во’озите!.. Так сеппя’ вессти нельзя!

Белорусы исчезли, эстонка прочла короткую молитву, и все вместе запели рождественский гимн «Тихая ночь, светлая ночь…» Пьяный Каллэ заплакал.

… С Идой я познакомился в 82-м. У меня со скрипом шла книга в Совписе. Редакторшу я, видно, достал, она от меня скрывалась, велела матери: «Если позвонит Каледин—меня нет». Однако врать Ида не умела, в результате я напросился в гости и от смущения привел трех товарищей. Сестры-близнецы растерялись, а Ида Ивановна прикидывала, хватит ли голубцов, в уме пересчитала гостей по головам: «Юкси, какси, колма, нелли…». Я занял у редакторши денег и сбегал за дополнительным алкоголем. Сестры от ситуации явно страдали, а Ида Ивановна веселилась. Для экономии она иногда звала дочерей—Олю и Аню—«Оней». Я закусывал килькой без потрошения. «Сережа, так нельзя, надо голову снять и хвост». Спросила, есть ли у меня кастет? У ее брата Юхана был. У Иды плохо видел один глаз, она прикрывала его ладонью: «Когда он совсем потухнет, я его сниму». Рыжий толстый кот Мури был возмущен нашествием и от злости перекусил телефонный провод. Я вызвался восстановить связь и удивился стерильной чистоте телефонного аппарата. Мы активно выпивали, кто-то пошел искать гитару, а Ида Ивановна, чтобы не терять времени даром, дочитывала вслух письмо от Хильмы по-русски, но без запятых: «Хелена растолстела в связи родов боится перевес. Сайма моет посуду в столовой получает гарнир на дом. Арвид выстрелил себе рот похоронили Каллэ стал пяницей укусил Анну ей поставили руку на гипс от вина перестал заикать. Я стала старая из порта ушла теперь продаю квас но мне хватает голову…» Дело, однако, было уже к ночи. Я прикинул сквозь хмель: редакторша видная, сестра культурная, тоже редактор, телефон чистый, маманя—вообще атас! Какого ж еще рожна!.. И позвал редакторшу замуж. Ольга Станиславовна Ляуэр устало подала мне куртку: «Хорошо, хорошо, все завтра…» Однако я заявил, что, раз она согласна быть моей женой, я остаюсь ночевать. Но «невеста» заартачилась. Обошлось без милиции, и с пятеркой на такси меня выпроводили. На скором браке я тем не менее настоял, а книга тормознулась еще на 4 года.

… Тридцать лет Ида провожала мужа на работу: «Ты пошла?». Он, улыбаясь, привычно кивал: «Пошла, пошла» и прыскал астматическим баллончиком в рот. Но однажды ушел на год к другой женщине. Ида уехала в больницу с инфарктом, а оправившись, просила у дочерей папиросу. В то время она работала в аптеке. Дочери настаивали, чтобы она бросила работу, но заведующий встал перед нею на колени, и она осталась на полставки. На работе она забывала о плохом, хотя легкодоступные яды порой навеивали нехорошие мысли... Но глубокого уныния у нее не получалось: она вдруг хватала дочерей и начинала кружить с ними по комнате—хотела танцевать. Или решала переставлять мебель. Дочери двигали шкафы и обреченно стенали: тяжело. «Чего там тяжелого!..—возмущалась Ида.—Была бы я здорова…»

Стасик вернулся, его астма обострилась. Дочки отца не простили. Когда он умер, Ида кричала дочерям: «Вы никто!.. Вы никогда не ответите мне ни на один вопрос. Вы не знаете, как называется эта звезда! А папа знал!..»

Оставшись одна—после разбора замуж дочерей—Ида пустила квартирантку—аспирантку. Аспирантка была средних кондиций, с проблемными волосами, но уверенная, водила образованного негра, который Иде нравился—она пекла ему пирожки и уговаривала постоялицу выйти за него замуж. Но квартирантка экстренно полетела в Париж, где вышла замуж за невысокого француза. И первым делом прислала Иде приглашение, но самолет Иде был уже не по плечу.

За 2 года до путча Иду разбил крутой инсульт. Но Бог отмерил ей еще 4 года. Русский язык она вспомнила, но финский забыла. И смертельно захотела на родину: станция Мга, деревня Марково. Через Таллин, чтобы захватить Хильму. Машина у меня была старая, жоркая: 8 канистр на багажнике еле хватило до ближайшей заправки в Эстонии. Но бензиновая тетя, русская, углядев из своего дупла московские номера, топлива не дала. Я вынул сухой пистолет из горловины бака, передал молодому эстонцу, подъехавшему на ЗИЛе:

—Не дает.

Тот равнодушно пожал плечами.

И тут Ида, опираясь одной рукой на дочь, другой—на воздух, шагнула к парню: «Терве… Суоми…»

—Не смей давать!..—заорала баба по радио.—Милицию вызову!.. На базу сообщу!.. Номера записала!..

—Тутта’а,—парень кивнул мне на сосновый бор.—Тутта’а ехай.

На последнем издыхании я вполз в прозрачный лес. Подъехал ЗИЛ, шофер, не торопясь, надел рыжие перчатки из выворотки, достал шланг…

К этому времени старая эстонка умерла. «Белорусские» сестры построили свои дома, и в «трактире» остались Каллэ с семьей, Хильма и Сайма. Каллэ спивался, затюкал жену. Племянников вырастила Хильма. Каллэ пьянствовал четверть века, но потом резко завязал без помощи медицины. На десятом году трезвости он объявил Хильму «ленивой блядью» и выгнал из дома вместе с Саймой, сказав, что в доме мало места. Насчет «ленивой б…» Хильма была не согласна вдвойне, ибо была девицей, а вот места действительно стало маловато. Деньги у сестер были, порт выделил кооперативную квартиру в Таллине. Туда-то мы и привезли Иду.

… Дома была Сайма. Она приникала к Иде, замирая, гладила волосы, не дотрагиваясь, и тихо мычала. Целоваться-обниматься не умела. «Где Хильма?»—спросила Ида. Сайма мелко кивала и крестила воздух. «Хильма в церкви»,—сказала Ида и опустилась на софу. И вот хлопнула дверь. В длинном черном пальто колоколом, в шляпе, из-под которой выбивались незабранные седые волосы, зонт-трость наперевес—в столовую, тяжело дыша, вошла толстая Хильма.

—Са-айма!..—увидев меня, не здороваясь, возмущенно произнесла Хильма, оглядев накрытый стол.—Где водка?!.

—Куда поедем?—спросила Хильма Иду на следующий день.—Хочешь в церковь?

—Я хочу-у…—Ида задумалась.—Я хочу… У вас девушки голые танцуют. Хочу посмотреть.

В варьете гостиницы «Виру» нас посадили за стол к трем здоровенным финнам, инженерам по лифтам, они возвращались домой из Бразилии и заехали в Таллин оторваться. На столе стояли три пустые бутылки водки. Официант принес еще три. Финны предложили нам, Ида, невзирая на запрет доктора, выпила рюмку. Начались танцы, мимо столиков пошли полуголые длинноногие красавицы. Финны активно убирали алкоголь. Наконец самый толстый вытер салфеткой рот и протянул руку Иде, приглашая на танец.

—Не надо, мама!—взмолилась моя жена.

Но Ида встала, финн застегнул разъехавшуюся на животе рубашку. Второй вытянул Хильму—та было заупрямилась, но сдалась. А худенькую Сайму третий выдернул из-за стола,

 

Фото ИЗ АРХИВА С. КАЛЕДИНА

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...