ИМИДЖ РОССИИ

Как быть любимой

ИМИДЖ РОССИИ

Говорят, будто в негативном имидже России виноваты в первую очередь российские журналисты. Как «бумажные», так и телевизионные и радийные. Это они, подлецы, напачкали бумаги и напортили эфир до такой степени, что когда ЦРУ готовило доклад конгрессу США о положении дел в России, то, только воспользовавшись «чернушными» статьями, сформулировало вывод о «криминальной стране, представляющей опасность и угрозу». Однако кажется, что и без журналистов выводы доклада ЦРУ были бы примерно такими же. Все дело в том, что имидж России, как и любой другой страны, в третьем тысячелетии уже давно перестал быть категорией исключительно социальной или культурной.

Теперь и другая составляющая часть имиджа, впечатления иностранцев, от тех, кто впервые ступил на Русскую землю семьсот лет назад, до тех, кто уже постоянно живет в России сейчас, работает в том же направлении. Иначе говоря — в направлении экономическом. Новая Россия, все активнее включающаяся в мировую экономику и становящаяся на этом поле серьезным игроком, мало кому нужна. И получается, что проще наклеить бирку «криминальности» и таким образом вытеснить конкурента, чем сделать то же самое в честной борьбе. «Мы делаем хорошие самолеты!» — говорит одна сторона. Другая ее не слушает. Или не хочет слушать. «У вас вон банкиров похищают!» — слышат самолетопроизводители в ответ.

И получается, что неважно, какие ты выпускаешь товары, неважно и кто ты на самом-то деле. Главное — как ты выглядишь, как себя, выражаясь модным языком, позиционируешь. А также то, как тебя позиционируют другие.

А если сам ты себя не позиционируешь, не продвигаешь как продукт, то мы, голубчик, это сделаем за тебя. И уж тогда снисхождения не жди.

И, наверное, имидж — одно из самых емких для мифов пространств. Собственно, в нем концентрируются те представления, которые, сложившись веками, остаются наиболее привычными и удобными. Образ России стараниями самих россиян и любезных гостей как выпестовался образом выходящего из заснеженного леса ленивого, забавного, но одновременно опасного и непредсказуемого медведя, так таковым и остается. Не то чтобы сломать привычный миф, а всего лишь его подкорректировать — задача сложная. Почти непосильная.

Поэтому-то нынешние попытки исправить российскую мифологию многими и воспринимаются как попытки, выражаясь языком опытного пиаровца Ульянова, зряшные. Кампания по исправлению имиджа России загодя объявляется почти что провальной. А это большая ошибка...

До века XV Русь, открытая для Востока, была практически закрытой для Запада страной. Если кто и попадал оттуда в Московию (забрел как-то некий фландрский рыцарь, какие-то венецианцы по дороге в Персию...), то скорее случайно и с большой опасностью для жизни. Существовали, правда, довольно тесные торговые связи Великого Новгорода с городами и государствами Севера Европы, да Новгород был для остальной Руси почти что нерусским городом. Отсюда шли ереси, жидовствующих в том числе, что и послужило главнейшей причиной ненависти Москвы к городу-республике. Известно ведь, что главным как было, так и остается у нас иррациональное. И как бы Новгород ни ерепенился, а Иван III внял предложению преподобного Иосифа Волоцкого «всех пожечь» и предложение исполнил. Что же касательно до династических домонгольских связей (дочери Ярослава Мудрого были отданы замуж за французского, венгерского и норвежского королей), то через двести с лишним лет после нашествия Батыя уже никто и не помнил, была ли на самом деле такая Ярославна, королева Франции, или не было ее вовсе. Тем более что далее Великого княжества Литовского начинались стынь да пустошь, вой волков и снега скрип...

Лишь после крушения Византии Запад вдруг обнаружил где-то там на Востоке гигантскую страну, объявившую себя ни много ни мало наследницей Второго Рима, Римом Третьим. Иван III, великий князь московский, к тому же женился на Софье Палеолог, вместе с которой в Москву приехали немало итальянцев.

Эти южные и уже привыкшие к вольности люди были всем московским потрясены. Тех, кто не помер от непривычной еды или простуды, довели до гробовой доски в русской бане (еще отец Леонардо да Винчи, составляя сыну наставления, предупреждал о пагубности такой привычки, как мытье...). Но главным потрясением для первых стало то, что поражало и всех последующих, вплоть до иностранцев наших дней: необозримые пространства и удивительным образом соотносящийся с этим пространствами дух русского человека во всех его проявлениях.


БЕСКРАЙНИЙ ПРОСТОР

Изначально начинало формироваться специфическое отношение к обитателям этой странной «неоформленной» земли, словно только что пережившей первый день творения, а значит, населенной еще не людьми, но существами из разряда доадамова. И неудивительно, что даже в записках Зигмунда фон Герберштейна (начало XVI века) присутствуют рассказы о живущих на севере Руси «людях с песьими головами», о «четвероруких людях», о «людях, умирающих на зиму и воскресающих весной». Последние мифологические примеры можно объяснить хотя бы тем, что Герберштейн ехал от Смоленска до Москвы три недели, встретил за это время только две (!) несожженные деревни, а количество трупов, валявшихся вдоль дороги, уже давно не удивляло быстро привыкших к местному колориту посланников Священной Римской империи.

В пределах Московского государства «неоформленность» пространства усиливалась до степени крайнего запустения, что легко объясняется как малонаселенностью тогдашней Руси вообще, так и огромными размерами территории, многократно превышающими размеры крупнейших тогдашних европейских государств. Древние русские западные города в XV--XVI веках пришли в упадок, многие были разрушены в ходе Ливонской войны и не восстали из руин. Сохранялась лишь приречная цепь волжских городов Северо-Восточной Руси, но этот регион лежал вдалеке от пути в Европу.

Общая структура городских поселений была еще слишком изрежена и прозрачна для быстро прираставшей территории России. Что уж тут говорить, если в 1634 году первый воевода из Москвы был назначен не куда-нибудь, а... в Якутский острог, и на проезд к месту службы ему отпустили три года.

Абсолютно преобладали села и деревни. К тому же в первой половине XVII века западные земли хранили следы Смутного времени и постоянных пограничных конфликтов с Речью Посполитой, отчего разор и безлюдье там были особо наглядны и нескрываемы. Но даже и без песьих голов у аборигенов и при учете «неоформленного» пространства иноземцы все равно думали, что московиты слишком отличаются от жителей Европы.


ИЗ ВЕКА В ВЕК ПЕРЕТЕКАЯ...

Если в начале XVIII века англичанин Ридардсон писал о русских, что «это бородатые дети», то полагался не только на собственные впечатления, но и на опыт предшественников, торговцев и дипломатов Ченслера, Боуза, Горсея и Флетчера, попавших в Москву в середине — конце XVI века. Так, Ричард Ченслер писал о Руси как о стране огромной, несметно богатой продуктами, людьми, товарами, могущественной в военном и государственном отношении. При этом условия жизни характеризовались им как нищие, бесправные, рабские, хотя московитов Ченслер описывал как сильных, бесстрашных, но покорных власти. Оппозиция богатства, роскоши, блеска царского двора и невиданной нигде более суровости народной жизни потрясала англичанина.

Эти же образы, как и тема беспробудного, дикого пьянства, развиваются и у сэра Джерома Горсея, который к ним добавляет характеристики языка (этот предприимчивый торговец был не только первым говорившим по-русски англичанином, но даже составил русско-английский разговорник и собирался подготовить первый словарь русского языка!), оцененного как необычайно красивый, благозвучный и богатый. Постепенно добавляются и другие характеристики, «обогащающие» мифологический образ «дикаря-варвара»: угрюмость, грубость нравов, одежды.

Богатство несметное, страна не просто большая, а огромная, нищета невиданная, рабство полное, власть абсолютная, мороз ужасный, жизнь самая суровая — этот набор предельных качеств, подмеченных путешественниками и купцами, перекочевал в тот набор клише, которым, кстати, пользовалась великая английская литература, когда тем или иным образом затрагивала тему России. От «Зимней сказки», «Макбета» и «Генриха IV» Шекспира до Теннисона с его царем-варваром с ледяным сердцем и народом-жертвой до Уайльда с царем-дьяволом, властвующим над смиренным народом, и Суинберна, в оде которого «Россия» возникает образ ада без всякого божественного проблеска света, пока не появляется красная звезда будущей кровавой расправы с монархом, звезда цареубийства. Так продолжалось вплоть до уэллсовских страниц о «России во мгле» и заметок посла-заговорщика Локкарта, где в принципе за каждой строкой все-таки виделись все те же Ченслер и Горсей.


ВАРВАР OR ONE OF US

Что, однако, неудивительно и вполне объяснимо. В совокупном теле государства, которое, по выражению В.О. Ключевского, «пухло, и народа, который хирел», иноземцы прежде всего замечали самое болезненное противоречие.

Путешественник и географ Адам Олеарий в XVII веке беспристрастно записывал, что русские не знают свободы, зато хотят полной воли, но svoboda — это libertas, а volia — совсем не то же самое, что voluntas. И подобная «неоформленность понятий» лишний раз укрепляла иноземцев в убеждении, что они имеют дело с «варварами».

Религиозные миссионеры и политические разведчики (например, иезуит Антоний Поссевин), приезжавшие с намерениями разузнать перспективы склонения Московского царства под руку Святого Престола и возможности обратить московитов в католицизм, были людьми более чем образованными по требованиям того времени. Однако в силу странного предубеждения они категорически отказывались видеть в исповедуемой московитами православной вере (греческом христианстве с неизбежными за века национальными наслоениями) христианский канон, причем известные со времен «великого раскола церквей» (1054 год) аргументы не приводились, а преобладало простое эмоциональное неприятие. Московиты платили иноземцам той же монетой — какой-либо веры и внимания «латыньским еретикам» не оказывалось, в лучшем случае обходились дипломатическими любезностями.

Cледует отметить, что «смешные и непросвещенные порядки» Московского государства, описанные Августином Мейербергом, посланником Священной Римской империи, прибывшим в Москву через сто лет после Герберштейна, при ближайшем рассмотрении мало чем отличались от вполне «просвещенных» порядков на родине иноземца. Просто новый взгляд осторожничающего среди чужаков и неизбежно предубежденного человека фиксировал и выделял смешное и непросвещенное чужое там, где столь же непросвещенное свое воспринималось как норма.

К примеру, русский обычай не брить бороды — постоянная деталь, о которой сообщают почти все без исключения западные визитеры, хотя «коэффициент бородатости» в Западной Европе того времени был ничуть не ниже. Потешные описания простонародных московских бань с их общими предбанниками и неизбежной публичной демонстрацией наготы странны на фоне совершенно аналогичных описаний банных порядков в Северной Европе и Скандинавии. Описания пьяных драк в московских кабаках, ночных уличных разбоев и грабежей — всего лишь параллели к описаниям разгула наемников во время Тридцатилетней войны в Германии и нравов портовых городов Англии.

Единодушны иноземные записки и в отражении такого характерного для эпохи аспекта повседневной жизни, как публичные казни преступников. Тоном театрального зрителя, покинувшего скучный спектакль, Адам Олеарий и Мейерберг пишут, что в Москве практически не жгут на костре, не рубят головы, руки и ноги, не варят живьем в кипятке, не заливают глотки расплавленным оловом, а все больше вешают да порют батогами и кнутом. Тоска... Правда, порют жестоко. О шестнадцати ударах кнутом Олеарий помечает: «...надо быть московитом, чтобы выдержать подобное наказание». По такой логике получалось, что надо было быть европейцем, чтобы не сгореть в огне.

Впечатления иноземцев по необъяснимой причине многими рассматривались и рассматриваются как якобы объективные. Из общего ряда «объективистов» выпадает лишь маркиз де Кюстин, оказавшийся в России уже через двести лет после Олеария и удививший и Европу и Россию крайне предвзятым (не значит неверным...) взглядом. «Смешивающему Россию — по выражению Герцена — с правительством» маркизу все в России было не в жилу, от исходящего от благородных господ уксусного запаха до низко висящего петербуржского неба. Приехав сюда в надежде найти аргументы против представительного правления, капризный маркиз возвращался домой отъявленным либералом: такова была цена его близкого знакомства и с императором и с системой русской жизни.

Де Кюстин в своих выводах поразительным образом оказался близок к выдающемуся философу Мамардашвили, в конце 80-х годов прошлого века писавшему, что за обозначениями, за словами в России нет соответствующих смыслов. По словам же маркиза, «Россия — империя каталогов: если пробежать глазами одни заголовки — все покажется прекрасным. Но берегитесь заглянуть дальше названий глав. <...> Да и вся нация, в сущности, не что иное, как афиша, расклеенная по Европе, обманутой дипломатической фикцией».

Пример де Кюстина, по сути, показывает, что нет ничего худшего для наблюдателя, чем пресловутая объективность. Ведь на объективизм упирают тогда, когда не умеют, не могут или боятся сделать выводы.

Как бы то ни было, не зная еще такого продвинутого термина, как «традиционная структура», иностранные визитеры инстинктивно чувствовали, что социально-экономические основы повседневной жизни этой странной диковатой земли существенно отличаются от основ повседневной жизни на их родине. Но чем отличаются — понять было невозможно. Они видели, что жизнь Московии, несмотря на бросающиеся в глаза резкие отличия и пугающие экзотические черты, ничуть не абсурдна, но по-своему органична и логична, что сквозь колючую изгородь различий просматриваются признаки генетического цивилизационного родства. И варварская Московия ужасно похожа на Европу с подбитым глазом и выдранным в боку клоком...

Иначе говоря, это была какая-то «другая», взбаламученная и не отстоявшаяся, гораздо более скудная и бедная Европа. Но признанию существования «другой Европы» сознание тогдашнего европейца противилось изо всех сил. Единственное по тем временам доступное резюме заключалось обычно в констатации царящих в Московии «дурных нравов», которые надлежит «исправить». К этому резюме неизбежно приставлялся и воздвигался своего рода ментальный «восточный занавес» — невидимая граница, отделявшая Московское государство от Европы и прочно охраняемая с обеих ее сторон. О чем можно только пожалеть...


ЧУЖИЕ, ВЕЧНО ЧУЖИЕ

Но при всей близости и похожести жители России отличались и отличаются, по мнению иноземцев, от европейцев в главном. А именно в отношении к своей собственной и чужой жизням.

Если выстроить шкалу от ценности жизни в Европе до ценности жизни на Востоке (последнее лучше всего характеризуется тем, каково отношение к ней сложилось в последнее время в странах фундаменталистского ислама), то Россия окажется, при всей условности такой шкалы, где-то посередине. Бесшабашность, легкость и наплевательство в отношении к тому, что на Западе почти семьсот лет представляет собой наивысшую ценность, поражала и поражает иностранцев.

«То, что невозможно заставить сделать европейца, русский сделает легко, лишь перекрестившись и простившись с товарищами», — отмечал один из прибывших ко двору Петра I тогдашних «иноспецов». Пространство своей личности русский никогда не мог сохранить как нечто гарантированное. Только этим можно объяснить и проявлявшуюся в подобных случаях агрессивность, агрессивность от бессилия. Попытки очертить пространство своего «я», тонущего в бескрайности государства и власти, практически всегда приводили если не к заключению или ссылке, то уж точно к изоляции и объявлению сумасшедшим.

Всей наблюдательности и ума иноземцев прошедших веков недостаточно, чтобы хоть как-то приблизиться к объяснению этого вечного русского конфликта. Правда, агрессивность, имеющая своим истоком инфантильность и отмечаемую исследователями ХХ века своеобразную женственность России, в первую очередь бьет по тому, кто ее проявляет. Начало такому подходу положил Освальд Шпенглер, писавший, что Россия — это не другой народ, а другой мир. Запад, по Шпенглеру, — библейская Марфа, которая «печется о многом», а вот Россия — это Мария, которая думает о Боге.

Непредсказуемость, нестабильность, иррациональность, неспособность к самоконтролю, неумеренность во всем многими на Западе рассматриваются как наиболее характерные русские черты. Доброта и милосердие русских и те вызывают опасения. Ведь даже с самыми благими намерениями Россия может задушить в своих «медвежьих объятиях». Немудрено, что идея необходимости контроля над Россией подобно тому, как каждой женщине якобы необходим контроль со стороны мужчины, со времен Шпенглера представляется Западу вполне разумной и естественной.

Несмотря на то что подобные воззрения нашли свое предельное выражение у германских нацистов (Розенберг писал, что «в основе арийской культуры лежат мужественные ценности, аполлоническое начало, в то время как в основе культуры неарийской — женственное, дионисийское», а Гитлер любил витийствовать о том, как мужественные германцы всегда будут противопоставлены женственным славянам), определение, так сказать, «пола» страны, в данном случае России, вытекающее из наиболее часто встречающихся стереотипов поведения, далеко не такое бессмысленное занятие, как может показаться.

Однако, как принято нынче говорить — имидж России давно перерос даже самые изысканные интерпретации и стал, одновременно обеднившись, одной из важнейших экономических категорий. Эта категория при умелом использовании может как сдержать, так и подстегнуть экономическое развитие страны.

Пока Россия обреталась на задворках Европы, ее еще можно было терпеть, но стоило ей в XVIII веке «ворваться» в Европу, как отношение к выскочке резко изменилось. Вместо этнографического заповедника появился соперник. И в записках иноземцев мотив соперничества стал преобладающим. Причем не соперничества со страной, а с властными персонами, стоящими во главе ее. Ведь личные свойства лидеров России на протяжении веков излишне отождествляются со страной в целом.

Имиджем России остаются в первую очередь сменявшие друг друга суровый, затянутый в корсет Николай I, Александр III на опустившей шею бронзовой кобыле, крутящий ус Сталин с трубкой, Хрущев с ботинком на трибуне ООН, запинающийся Брежнев, дирижирующий оркестром Ельцин, инспектирующий дальневосточный заповедник Путин в спортивном костюме. Эти образы не менее узнаваемы, чем матрешка, но во всех случаях страдающее отсутствием логики сочетание несочетаемого стало привычным стереотипом в описании русской действительности. Стало имиджем России...

Дмитрий СТАХОВ, Андрей КРОТКОВ

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...