ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ ЛИМОНОВА

Помню, меня — росшего при советской власти — очень изумляло: как это — Чернышевский в крепости сидел, Писарев там же, а их тексты запросто себе печатались? Террорист ждет суда, а его сочинения гуляют по всей периодике? Пушкин — в ссылке, а «Онегин» — в печати? При советской власти, если помните, даже отъезд автора на ПМЖ «за бугор» немедленно исключал его из списка живущих, а из печати изымались не только новые, но и первые его творения

ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ ЛИМОНОВА

А сегодня, в общем, свобода. Почти царская. Лимонов сидит, но книги его издаются. И появляются в разных изданиях статьи: что вот, мол, есть такой особый тип писателя, которому обязательно надо выделываться и рано или поздно — садиться. Ну и пусть сидит, это часть его литературной стратегии.

А чего вы хотели, господа? Так долго уже говорится, что обсуждать надо тексты писателя, а не его судьбу. Так это и осуществилось! Лимонов в тюрьме написал четыре книги, все они частично распубликованы, скоро выйдут отдельными изданиями. Его имя не вычеркнуто из русской литературы — чего же вам еще?


Многие убеждены, что именно теперь писатель Лимонов попал в наиболее подходящее для него место. Говорил же он: «Убейте меня! Не может быть старого Лимонова!»

Он не нуждается в защите и не просит ее. Но есть на свете два человека, которых арест Лимонова наказал особенно жестоко — и, смею думать, незаслуженно. Это его восьмидесятилетние родители, живущие в Харькове.

Они живут на окраине, на улице Ньютона, на пятом этаже пятиэтажного дома без лифта. Передвигаются оба только с палочкой, поэтому выйти на улицу давно не могут. С 1998 года они сына не видели: в последний раз мать приезжала к нему в Москву, когда еще могла выдержать такую поездку. Сам он в Харькове появиться уже не мог: на Украине к создателю НБП свои претензии...

Они выглядят хорошо. Это я пишу не только для Лимонова (в надежде, что он прочтет этот номер «Огонька»), так и есть, все правда. Я пришел к ним в гости с двумя украинскими журналистами. Был накрыт стол — скромный, но не бедный. Раиса Федоровна выглядит явно моложе своих лет, ей идут и брюки и косметика. Грех сказать, но теперь, в старости, она выглядит тоньше и изящнее, чем на «молодых» фотографиях. Вениамин Иванович в молодости очень много смеялся, смеется на всех своих фотографиях. Часто улыбается и сейчас. Мы не услышали от них ни одной жалобы. Эдуард Вениаминович, ваши родители держатся. Мы отметили с ними ваш день рождения — 22 февраля. Кстати, поздравляю вас с 59-летием.


ОТЕЦ

— Эдуардом назвал его я, в честь Багрицкого, которого много тогда читал. А что, хорошее имя и сочетается с отчеством: Эдуард Вениаминович... красиво! Мне не очень, конечно, понравился псевдоним: почему Лимонов? Взял бы девичью фамилию матери — Зыбин... Но вообще ничего страшного, пускай. Мне его книжки нравятся, особенно те, где без мата. Вы думаете, таких мало? Ничего подобного, в поздних он почти не матерится. А в жизни вообще давно обходится без этого дела.

Что он за человек? Не знаю как и сказать... Одно знаю — побольше б таких людей. Характер у него не в мать и не в отца, не знаю, где он такой подобрал. Всегда поперек! Все хают сороковые годы — он пишет: «У нас была великая эпоха». Даже я вспоминаю — ну, весело, конечно, было, молодые были... но ведь мы же тогда только переехали в Харьков из Казани, жилья не было, разместили нас на двух верхних этажах больницы на окраине! Я на столе спал, жена с сыном на полу... Какая великая? Военных же не спрашивают, чего они хотят. Сказали — и езжай. А сказать, чтобы люди сильно лучше были... Мне кажется, сейчас молодые даже добрей. Совсем зеленые — а думают. Те не думали.

Нет, я никогда к арестам отношения не имел и заключенных не охранял. Я радист, с детства приемники собирал у себя дома, потом и в армию был призван связистом. Был во внутренних войсках, на охране особо важных объектов промышленности. Потом, после переподготовки, стал политработником. Никаких неприятностей после его отъезда за границу в семьдесят четвертом у меня не было, все знали, что он давно в Москве и у него своя жизнь... Да я и сам против его отъезда ничего не имел. Я знал, что он там, за границей, ни одного плохого слова про Родину не скажет, не напишет. Он и не сказал. У него ссоры были с эмигрантами из-за того, что он не хотел ругать СССР.

— Вы верите в то, что он якобы расстреливал безоружных пленных в Сербии?

— Никогда в эту чушь не поверю. Он дружил с Караджичем, это я знаю, Караджич тоже поэт. Дружил с Милошевичем. Но чтобы он там расстреливал кого-то...


МАТЬ

— Он в Сербию поехал из-за Наташи. Он и писал, и сама я догадываюсь: дело было в ней, мучила она его сильно. Он и поехал на войну. Я не такая мать, чтобы ссориться с девушками Эдика: они все у меня находили понимание, почти все нравились мне. Вот нынешней его девушке, Насте, я на девятнадцатилетие послала ночную рубашку. Эдик писал, что она ее прямо не снимает теперь... Настю я никогда не видела, только звонила ей. Эдик писал, что у нее румянец во всю щеку... Мне нравились и Аня, первая жена его, и Лена. Что говорить, Лена фотомодель, красавица, они были красивой парой, за это их и приглашали по посольствам... Он из-за нее уехал, мне кажется. Ей хотелось раскрыться, хотелось мир увидеть — у нее сестра уже в Бейруте жила, — вот она Эдика и уговорила. А потом бросила. Вот этого я ей никогда не прощу. Вы говорите, любила? Любить — это как мы с мужем. Шестьдесят один год в браке. Можно в Книгу рекордов Гиннесса заносить. А если ты ушла, так и не любила. Да знаю я, что она хотела вернуться, знаю. Когда он стал знаменитым писателем, еще бы не захотеть вернуться...

А Наталья — нет, она из всех его девушек одна не нравилась мне. Не во внешности дело, внешне она эффектная. А мне не нравятся среда, в которой она вращалась, и манеры ее. Вот смотрю на нее по телевизору в «Акулах пера», в этой шляпе ее невозможной: ну она же просто хамит им всем! Он из-за нее и поехал воевать, чтобы доказать ей что-то или вырваться от нее... Мне кажется, она в его жизни сыграла роль дурную.

Нет, самая первая его любовь была не Аня. Самая первая — школьная, Валя Бурдюкова. Она теперь в Германии живет. В прошлом году приезжала и даже была в этом районе, но не знала, что мы тут живем, и потому к нам не зашла. Потом уж узнала, ей родные написали, — она очень жалела, что мы не повидались. Он ее очень любил, но там родители воспротивились их дружбе и запретили ей с Эдиком встречаться. Ни в одной его книжке нет ни слова о ней.

Он и тогда уже все вечера проводил в парке Шевченко, стихи там читал, с ребятами шумел... С Аней он познакомился лет в восемнадцать, она была его старше лет на восемь. Когда не в депрессии — ее очень интересно было послушать, умная женщина, и много мужчин у нее было. Она независимо жила. Скоро Эдик к ней переехал — он всегда считал, что с родителями долго жить нельзя. Тем более жили мы тогда на Салтовке, район такой, и была у нас коммунальная квартира. Я знала про эту Аню, знала, где его искать, и пришла к ней знакомиться. Просто посмотреть, с кем теперь мой сын. Вхожу: сидят две женщины, курят. Вид такой... высокомерный. «Да что ж вы пришли, — Аня говорит. — Мне же Эдик сказал, что он не ваш сын, а приемный». Это он, значит, выдумывал про себя... Он вообще фантазер страшный. Вы, когда читаете «Молодого негодяя», все делите на два: там фантазий очень много. Он с детства придумывать любил.

Ну а с Аней мы потом сошлись поближе, и я поняла, что она женщина неплохая. Она повесилась десять лет назад, у нее был очередной приступ депрессии. Соседи видят — радио говорит, телевизор говорит, свет горит, а никто не отвечает. Взломали дверь — она висит... Эдик хорошо о ней написал. Все-таки он любил ее.

А Лена здесь спала, вот на этом самом диване. Мы переехали-то сюда тридцать три года назад, и на обратном пути с курорта они с Леной у нас остановились — познакомиться. Привезли целый чемодан грязного белья, я его стирала. Лена просто очень себя вела, без всякого пренебрежения — ну, видно было все-таки, что этот дом совсем не для нее. Она замужем была за богатым художником, к другой жизни привыкла... Незадолго до отъезда их за границу я была у Эдика в Москве. Он мне показал огромную стопку писем из журналов — отказы. Никто его стихов брать не хотел. А мне нравились эти стихи... хотя не все, конечно. Что тут такого? Я всегда ему честно говорила, что мне нравится, а что нет.

— Эмиграция сильно изменила его?

— Да, конечно. Он совсем другим приехал. Видно было, что много перенес. Холодней стал гораздо. И надежды, мне кажется, у него меньше стало. К славе он стал гораздо равнодушней... А ведь как его встречали здесь! Какие были вечера, и как его сразу печатать начали, и сколько книжек вышло! Вот тогда он мог обо всем попросить — и сделали бы: и квартиру, и московскую прописку, и любую работу... Эмигранты же возвращались так победно! А он ни о чем просить не стал и все деньги вложил в партию. Я его три года назад спросила: «Эдик, ну на что ты надеешься?» Он говорит: «Мама, да все я понимаю. Советского Союза уже не будет. Я надеюсь только, что людям будет легче жить, что не будут они так унижены».

И разговоры эти про стрельбу... У него зрение было минус одиннадцать, из-за этого он и в армию не попал. Потом исправилось до минус восьми, но это же все равно страшная близорукость! Оно у него испортилось в восемь лет, осложнение после кори... Но он все равно очень много читал. И всегда ребятам раздавал книжки из нашей библиотеки: мы ее долго собирали, у нас много хороших книг, — Эдик прочтет и всем раздает. Многие я восстановила, а вот нового Тагора, помню, так купить и не смогла...

Он после школы решил поступать на исторический в Харьковском университете. Вроде как надумал, потом передумал: сочинение отлично написал, а русский не пошел сдавать. Нам сказал, что день экзамена перепутал. Потом пошел в кулинарное училище, потом на завод, в горячий цех, а дальше работал монтажником на стройке. Я не знаю, зачем ему это было нужно. Наверное, хотел ближе к жизни быть настоящей, меньше от нас зависеть... Там платили неплохо. Вообще он любую работу умеет делать, но что он будет писателем — я всегда знала. Потому что при первой возможности в театр его водила, мы все сказки пересмотрели и все серьезные спектакли, и все время мы с ним делали книжечки — стихи, сказки... У меня все эти книжечки до сих пор хранятся. Самые первые книжки его.

Я думаю, что его осудят. Я уж вслух стараюсь ни с кем об этом не говорить, но думаю все время. Я с ума схожу. Если бы его хотели выпустить, его бы выпустили. Он попросил недавно лампу настольную — ему не дали. Мы с отцом постоянно ему пишем, вот и с днем рождения в письме уже поздравили. Все ведь так медленно доходит... Он тоже пишет нам. Всегда писал: из Москвы, из-за границы... Из тюрьмы пишет. И я не могу сказать, что ему нравилась такая жизнь. Он просто решил идти до конца.

— А в письмах из-за границы он тоже не жаловался?

— Вообще он берег нас, но писал честно. Когда мог — присылал из-за границы, передавал со знакомыми кофе и колбасу. Когда не мог... В одном письме так и было сказано: завтра мне есть нечего. Но он не жалел об отъезде. Ему хотелось все попробовать. Я же сама знаю — он действительно мне сын, а вроде как и не сын, он же совершенно не отсюда. И за границей ему тесно, и в Москве тесно, он хочет чего-то такого... чего совсем не бывает! Поэтому его так и любят молодые. И никогда он их не послал бы на беззаконное дело, он же понимает, что отвечает за них...


ОТЕЦ

Мы-то теперь в другом государстве живем. Российские дела нас касаются меньше. Слава богу, есть моя пенсия, офицерская — под двести гривен. У жены пенсия — шестьдесят. На поесть хватает, на кутнуть — нет, да мы и не кутим... Нам немногое нужно. Я жаловаться не буду, нет. Я вот только не понимаю: ну, власть — ладно, у нее работа такая, она должна бороться, если кто себя ведет так... поперек всех норм. Не могу сказать, что одобряю, но понять по крайней мере могу. Он о таком исходе предупреждал. Я другого не понимаю: вот братья его, писатели. Вот Приставкин, который возглавлял комиссию по помилованию. И он говорит: а Лимонов там и должен сидеть, где сидит. Ему там самое место. Можно так? Ведь ты писатель, ведь ты про милосердие говоришь. Не уважаешь ты его — хоть уважай его убеждения! Он что написал-то, Приставкин?

— Он хороший писатель.

— Ну, может быть...

Ну вот, а потом было застолье. В честь дня рождения Лимонова. Были водка, салат оливье, вареная картошка, сыр. Маринованные грибы были. Книжки на полках, рассматривание фотоальбомов, вся та скудная полусоветская жизнь, от которой он в свое время так страстно рвался и по которой в эмиграции так тосковал.

— Кстати, вы не читали его рассказа Mother's day? — спросил я Раису Федоровну.

— Нет... А о чем там?

— Там о том, как он с проститутками в Нью-Йорке отмечает День матери и вспоминает вас, и дерево, которое росло у вас под окнами на Салтовке. Оно всегда было такое пыльное, что он даже и не помнит, что это было за дерево.

— Тополь. А потом я абрикос вырастила.

Дмитрий БЫКОВ

На фотографиях:

  • ВЕНИАМИН ИВАНОВИЧ САВЕНКО НА СЛУЖБЕ
  • СЛЕВА — РАИСА ФЕДОРОВНА САВЕНКО, МАМА
  • СО ШКОЛЬНЫМИ ДРУЗЬЯМИ. 1959 Г.
  • УЖЕ В ДЕСЯТОМ КЛАССЕ ПОЭТ ПРЕДПОЧИТАЛ ЖЕНСКОЕ ОБЩЕСТВО
  • ОН СОВСЕМ ДРУГИМ ПРИЕХАЛ. ВИДНО БЫЛО, ЧТО МНОГО ПЕРЕНЕС. ХОЛОДНЕЙ СТАЛ ГОРАЗДО. И НАДЕЖДЫ, МНЕ КАЖЕТСЯ, У НЕГО МЕНЬШЕ СТАЛО. К СЛАВЕ ОН СТАЛ ГОРАЗДО РАВНОДУШНЕЙ...
  • С ДРУЗЬЯМИ НА СТРОЙКЕ. 1961 Г. ПОДРОСТОК САВЕНКО В ЦЕНТРЕ
  • В материале использованы фотографии: из семейного архива, Александра БАСАЛАЕВА
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...