XX век: иллюзии

ПРОЩАНИЕ С ПОНЕДЕЛЬНИКОМ

«...а — небалованный, бэ — доброволец, цэ — чтобы согласился жить в общежитии... Дэ — на сто двадцать рублей». — «А как насчет крылышек? — спросил я. — Или, скажем, сияния вокруг головы?»
Братья Стругацкие. «Понедельник начинается в субботу»


Мы проиграли... Фото 1

Век двадцатый, год тысяча девятьсот девяносто девятый. Прогресс ослепляет, как речь Остапа в «Клубе четырех коней». Наши достижения: термоядерный синтез, позитивная евгеника, единая теория поля, город на Луне, направленные иммуностимуляторы, фотонный планетолет, искусственный интеллект и искусственная пища...

Я привел отнюдь не полную сводку того, что должно было быть реализовано к началу нового тысячелетия. Серьезные мужи-эксперты из наивных шестидесятых не скупились на прогнозы. Тридцать лет были достаточным сроком от высадки на Луну до фотонного привода. Научный год шел за три, первосортные открытия мгновенно оседали в технологии, и казалось — так будет всегда. И вдруг все закончилось...

Двадцатый век, еще вчера смотревший на науку то с ужасом, то с надеждой, уже не ждет от нее ничего великого. Пророчества тех времен не сбылись ни в одном пункте. Даже там, где мы считаем себя благополучными, мы проиграли: современный компьютер отличается от предсказанного, как телега от «Феррари». Впрочем, мрачные прогнозы типа «ядерная зима» или «ядовитый воздух» тоже не оправдались.

Дело не в том, что эксперты были некомпетентны, с экспертами все в порядке. Просто случилось так, что мы потеряли темп.


А на фига нам рибосома? Фото 2

В 224-й комнате Института белка РАН стоит на полочке дипломная работа: «Трансляция in vitro полноразмерной и укороченной форм мРНК-4 вируса мозаики люцерны. А. Торгашев, 1992 год». Мой вклад в прогресс.

По молодости нам зверски хотелось делать настоящую фундаментальную науку, и когда непосвященные задавали дурацкие вопросы типа «А на фига эта ваша рибосома?», отбивались словами Ландау: «Вот есть такие замечательные люди — инженеры. Они найдут, как это использовать». Распределения на биологическом факультете МГУ сроду не было, и к выпуску надо было самому искать, какому Институту подарить свою гениальность. Будущих нобелевских лауреатов без московской прописки спасал Институт белка Пущинского биологического центра. В Белке на прописку не смотрели. Научная деревня показалась нам, шестерым пятикурсникам, отличным местом для познания главных законов жизни...

К сожалению, романтика быстро выветривается. Четверо из той шестерки сейчас в США, одна девушка — в Бразилии, и один — в Москве в качестве журналиста. И вообще вышеупомянутый журналист, задумав написать о состоянии науки и приехав недавно в Пущино, нашел там выпускников постперестроечного биофака в количестве одного экземпляра. Андрея Голубцова я там нашел. Я так и не понял, на какие деньги и почему он до сих пор капает в пробирки. Хотя он уверяет, что в Пущино можно жить совсем без денег. Хожу по институту и не понимаю, каким образом он работает, проводит семинары, публикуется. И совсем непонятно, с какой стати в девять вечера в окнах Белка горит свет. Толкаю Андрея в бок и небрежно, чтобы скрыть неосведомленность ренегата, киваю через плечо:

— Откуда это?

— Студенты в основном. А что ты собирался здесь увидеть?

— Разгром, пустоту...


Гениальный Берия Фото 3

...Для меня наука закончилась в 92-м. Все катилось к черту, на руках были талоны и ваучеры, зато открылись каналы утечки мозгов, и наши мозги, надежда отечественной молекулярки, утекли всем составом. Из нашего выпуска Шереметьево прокачало за границу больше половины.

Мы покоряли Америку налегке, уложив в чемоданы шмотки, дипломы и учебники — пятитомники Уотсона, «синего Спирина», «красного Спирина», а еще — словари и водку. Мы не были такой уж великой потерей, тогда уезжали люди посерьезнее — команда возрастом от тридцати до сорока пяти, которая и составляла российскую школу молекулярной биологии. А сейчас я понимаю, что никаких особенных причин уезжать ни у нас, ни у них не было.

...Последний год перед отъездом мы занимались двумя вещами: дипломом и выживанием. Вдруг стало нельзя прожить на стипендию, и Дараселия крал в колхозе картошку, а потом на тележке доставлял в общежитие. В столовке он хмуро жевал хека и говорил: «Понимаешь, меня унижает, что я сюда прихожу и могу заказать только самое дешевое!» Сашка возил из Мценска сумки с домашней засолкой, а я снабжал комнату мясными консервами от мамы. Потому что моя мама жила ближе всех мам и к тому же пыталась вместе с моей страной войти в рынок. В вещевой.

Вторая составляющая нашей жизни выглядела, как популярный роман про ученых. Мы просыпались часам к одиннадцати, съедали яичницу и сразу шли в Белок, потому что идти в Пущино больше, в общем-то, и некуда. С утра я доставал из морозилки смеси, просматривал вчерашние результаты, убеждался, насколько все плохо, и шел к Дараселии за советом. Этот тип к моему приходу являл аллегорическую картину «Познание»: куча эппендорфов и над ними гениальный грузин в прожженном хромпиком халате. Потом мы шли в буфет, брали кофе и усаживались к столу с видом на японский садик.

В буфете собиралось пол-института — от студентов до завлабов. Говорили обо всем, что нужно простому человеку: что «пришла амершамовская метка»; что «в «Cell» есть хороший обзор»; что «у меня триса нет, так я у тебя возьму»... Здесь внимательно выслушивали абсолютно любого. Какую чушь ни неси, тебе по меньшей мере разъяснят, почему это — чушь. Зеленый студент за пять минут получал консультацию по своей работе, и команда консультантов была еще очень мощной. Сейчас такой нет не только в Белке, но и в любом российском институте. Школа рассосалась по странам с более мягким климатом...

 

«Люди, находящиеся в руководстве властных структур, должны наконец понять, перед какой Сверхсилой находится сейчас человечество, и организовать работы по созданию первой группы людей космического вида, которым затем будет передан большой космический корабль!»
Из писем в «Огонек»



Фото 4

В том, наверное, и была идея создания научных городков: взять обычного человека со всеми его комплексами, ленью, с отменно функционирующим половым аппаратом, с инстинктом меньше работать и больше получать, с честолюбием и горячей мечтой занять на социальной лестнице ступеньку повыше — со всем букетом природных достоинств — и поместить в искусственную среду, где из инстинктов ценится лишь один — любопытство, а из талантов — воображение и логика. Дать ему в руки сэмплер, прочитать речь о ценности науки и ждать, когда он станет нормальным трудоголиком, собственной башкой пробивающим стену непознанного. Подразумевалось, что человечество когда-нибудь скажет ему спасибо.

Несмотря на внешнюю насыщенность нашей жизни в Белке, скука все же посещала меня. Потому что разбудить любопытство, когда перед глазами пробирка с раствором ДНК, можно только если в этой пробирке — ответ на вопрос жизни и смерти.

«А чем вы занимаетесь?» — спросил я. «Как и вся наука, — сказал горбоносый. — Счастьем человеческим».

Это из «Понедельника...» Стругацких — библии младших научных сотрудников. Правда, «Понедельник» — про романтические шестидесятые, а Белок появился позже — уже на излете идеи всеобщего осчастливливания человечества с помощью науки. Форма была та же — квазизамкнутая интеллектуальная среда с минимумом необходимых удобств, но великой цели уже не было.

Можно рисковать своей карьерой, деньгами, отказываться от материальных благ, можно даже ставить эксперименты на себе, если ты при этом проникаешь в последнюю (на сегодняшний день, разумеется) тайну. И никому не интересно рисковать жизнью ради производства самого вкусного гамбургера. Приоритеты сменились, и «Понедельник» развалился, как только система из квазизамкнутой превратилась в открытую. И не было гениального избавителя ученых от скуки — Лаврентия Палыча, и некому было запереть нас в шарашку.

Решение уезжать далось мне, наверное, злее, чем остальным — в апреле неожиданно «пошел результат». Уже нужно было садиться за оформление диплома, а я с утра до ночи ставил эксперименты, потом неделю мучился и никак не мог объяснить данные, а когда показал графики Мише Бубуненко, он взглянул на лаг и, заикаясь, спросил: «А это что т-такое? Т-ты это Академику покажи. Что он с-скажет». Академик сказал, что это хорошо...

Потом был диплом, а в августе пришло приглашение от профессора из города Айова-Сити. Я никогда не слышал ни о профессоре, ни о городе, и первая мысль была: «Надо же, какая глушь, а поди ж ты — университет!» Профессор звал в аспирантуру на сокрушительную стипендию в тысячу долларов. Всю осень я думал, потому что результаты как в апреле поперли, так и продолжали переть до самого декабря. Функции 3'-некодируемых последовательностей разворачивались в картину изумительной красоты, я входил во вкус, особенно волновал момент, когда из кучи необработанных данных, в уже отчаявшейся что-либо понять голове вдруг появлялась ясная простая модель. ...И все-таки я оказался в Айове...

Если бы я хотел делать только карьеру, то ни за что бы не уехал, я ведь понимал, что такой «пер» раз в сто лет бывает. Но я был романтиком, а моя тема вдохновляла меня не больше, чем любая другая.


В Америке нет науки Фото 5

Конечно, мы были очарованы биологией, когда поступали на биофак по конкурсу семь человек на место. Конечно, мы были очарованы биологией молекулярной, когда поступали в конце первого курса на кафедру и желающих опять было втрое больше, чем мест. А на пятом курсе мы уже трезво понимали, что молекулярка «тормозит», что из ста опубликованных работ едва ли находилась одна, заслуживающая детального разбора. Например, когда появилась статья Ноллера, народ просто с ума сходил. Как же: рибосомальные РНК, очищенные от белков, проявляют трансферазную активность! На наших глазах открывалась настоящая тайна — то, для чего мы и шли в молекулярку. А через год Ноллер публично извинился и признал: эксперимент был «грязный». Все равно молодец...

Именно тогда до меня дошло, как мало стало настоящего по сравнению с теми же шестидесятыми: и работы все предсказуемые, и нобелевки уже не те. Авантюрных сюжетов не осталось.

Тогда мы не знали причин и думали, что уж мы-то поправим дело. И когда все стало разваливаться в России, мы опять-таки думали, что там, в самой замечательной научной стране мира, полный О.К. и тайны природы — наши тайны. Мы ошиблись...

 

«Просидев более 50 лет над книгами, мне удалось, без скромности, немало! Построил агрегаты, которые противостоят «ЗОМБИ» и работают в среде известных помех устойчиво, исцеляют людей от любых заболеваний. Защита надежная, проверена в условиях работы с «зомби» и пригодна для сохранения личного состава войск всех родов».
Из писем в «Огонек»



Впрочем, Дараселия категорично заявлял, что лично он уехал за колбасой. Однако скоро от американской колбасы, нарезанной тоненькими ломтиками, его кривило так же, как от столовского хека: «Блядь, в этой стране скоро разжеванное давать будут!» А Игорек, с которым мы работали вместе и впополам снимали квартиру, еще довольно долго ходил вокруг холодильника: «Хорошо! Много еды!»

Если бы я хуже знал этих двоих, то сделал бы вывод, что предел их мечты — громадный холодильник на всю планету, набитый отборными окороками. Но я прекрасно знаю, что таких умных, неординарных людей за всю жизнь встречал не больше десятка. Да, мы уехали за колбасой. Но мы не предполагали, что у американской науки те же болезни, что и у нашей, и даже серьезнее...

«Понедельником...» здесь и не пахло. Американцы делали карьеру — тяжело, методично — так грузят кирпичи. Нам даже не удалось приучить их пить кофе под околонаучный треп, хотя мы честно пытались. Моя нежная душа такого не вынесла, и я сбежал.

Две тысячи американских университетов не открывают тайн. Они производят информацию в ритме налаженного механизма. Думаю, так было не всегда — откуда бы тогда взялись научные открытия начала и середины века?

Фото 6

Американцы придумали отличную форму удушения науки — систему грантов: нельзя не отчитаться по заявленной теме, иначе на следующий год денег не дадут. Исследователи разрабатывают «верняк», и создается дурная бесконечность: «эта тема хорошо известна, поэтому продолжай». В совке еще можно было годами кропать нечто непревзойденное и оставаться при науке. В США это привилегия лишь очень известных ученых.

Общество потребления сформировало соответствующую науку. Я не хочу сказать, что в Америке ее нет. Там нет свободной науки, и вполне естественно, что лучшие американские умы идут куда угодно — в бизнес, в адвокаты, в технологи, — но только не в науку — там им нечего делать...

Среди оптимистических прогнозов шестидесятников есть несколько, проработанных с точностью до пятилетки. Самый известный сделал Айзек Азимов — биохимик и беллетрист. Замечательно, что отставание от предсказанных им дат проявилось уже в первые десять лет: видимо, шестидесятые годы стали не только годами расцвета науки, но и началом кризиса. Я думаю — самого серьезного кризиса за всю ее трехсотлетнюю историю. Науку сгубил собственный успех. Именно тогда, в шестидесятые, предельно сократился разрыв между фундаментальным открытием и его применением в технологии. Стало ясно, что открытия приносят прибыль, и их, открытия, стали ЗАКАЗЫВАТЬ. А заказать можно только то, что и так уже известно. В результате проиграли все. Проиграла наука, подошедшая к решению главных вопросов и так и не осмелившаяся их решать. Проиграла технология, не получившая ничего из приведенного выше списка. Проиграли ученые, вынужденные плодотворно трудиться над сложнейшими задачами по производству и оптимизации самых вкусных котлет.

Проблемы отечественной науки, конечно, серьезнее — на нее просто нет денег, но и американцы используют свои деньги не по назначению. Чтобы нас задержать в России, нужно было или решить бытовые проблемы, или поднять науку выше мирового уровня, качественно выше. Так что никаких особенных причин уезжать у нас действительно не было. Но не было и особенных причин оставаться...


Чудище родилось 300 лет назад Фото 7

Как у любого почтенного сообщества у биологов есть свои легенды. Одна из самых красивых — о Митчелле. Жил-был рядовой научный сотрудник Митчелл. И была у него мечта, как у всех научных сотрудников, — что-нибудь открыть на зависть и на пользу остальному человечеству. Но злые шефы и глупые грантодатели не видели, какой он умный. И работал Митчелл над скучными темами. И настал день, и умер у Митчелла богатый дядя (в других вариантах — дедушка), и оставил ему сказочное наследство. И купил Митчелл свой институт, и стал Митчелл отцом-основателем современной биофизики и нобелевским лауреатом. Я не знаю, вымысел это или действительно парню так повезло, но проверять легенду не хочется. Пусть будет. Помню, мы в очередной раз под водку старательно обсасывали эту тему в Чикаго, размышляя, где бы взять богатого дядю при смерти.

 

«Она вживляла через черепную коробку прямо в мозг пучки электродов больным и снимала информацию. Только информация была скудная, потому что вживляла в единичный нейрон, а я нашел другой способ!»
Из писем в «Огонек»



Зачем бы нам хотеть свой институт, если можно прийти в уже готовый?.. Почему, если мы действительно такие умные, мы просто не начнем делать все эти замечательные открытия, ради которых в семнадцатилетнем возрасте прорывались в университет?.. Что за рок такой не дает развернуться исследователю в той среде, частью которой он является?.. Имя ему — мировая наука конца двадцатого века. Чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй.

Чудище родилось триста лет назад вместе с Декартом. До последнего времени система была динамичной, новое воспринимала и была в плюсе. Она не просто давала новые знания, но и давала смысл самой европейской цивилизации.

Фото 8

Но в золотые шестидесятые она стала почти всемогущей, стала производительной силой, стала вещать. И сама отняла у себя право на ошибку. Фанатики, готовые сунуть голову в костер, чтобы измерить температуру, из науки ушли. И без них система стала безнадежно другой. Скучной стала система: «Этого не может быть, потому что не может быть никогда».

Чем это обернется для европейской цивилизации, сказать трудно. Наука была ее душой. Каково это — потерять душу? Может быть, нынешний кризис глобальной экономики, передел мира и уход со сцены коммунистических идей есть лишь следствия кризиса научной системы?

«Понедельник...» был попыткой уговорить сидящую в каждом обезьяну познавать. Получилось наоборот — обезьяна уговорила нас. Ее резоны оказались сильнее, потому что наука перестала заниматься важными для нее вопросами — вопросами жизни и смерти. Но ведь отказ заниматься настоящими вопросами не снял самих вопросов. И свято место не пусто уже сейчас. Во-первых, изо всех щелей полезла альтернативка. К нам в редакцию постоянно приходят письма: «Дорогой «Огонек»! Я совершил открытие...» Дальше идет описание вечной лампочки, ниспровержение второго закона термодинамики или расшифровка языка Бога. Большая часть заявленного катастрофически безграмотна. Над авторами можно смеяться, но нельзя не отдать им должное — альтернативщики готовы голодать ради познания. Людей с такой сильной мотивацией большая наука отталкивает. Но ведь и сама она, великая и могучая, когда-то зародилась из такого же сора.

Или вот Дараселия. Работает на фирме в Мэриленде, вполне здравомыслящий ученый. А спросить его, чем занимается в свободное от работы время — будешь пальцем у виска крутить: «Известно ведь, что эта задача не решается!» Многие бывшие романтики так поступают: получают грант под одну тему, а часть денег пускают на свое, заветное. Они пока и делают открытия. Но долго так продолжаться не может. Или наука умрет как система, или ей придется снова начать рисковать.


Кризис уже прошел Фото 9

...И что это у них всюду такой холод? В Белке я вообще не снимал дубленку — градусов десять, а то и меньше. И у Андрея холодно, в его общежитской квартире.

— Ты бы хоть окна заклеил.

— Само пройдет. К весне.

Сидим на кухне, спасаемся от мороза водкой. Я пытаюсь выяснить, что происходит с Белком.

— В последние годы мы здесь выстроили круговую оборону. Белок сейчас от государства никак не зависит. Деньги на науку сами зарабатываем: на западные фирмы по контрактам работаем. Плюс западные гранты. Работают студенты из провинции и кое-кто из стариков.

— Но они ведь тоже уедут, как оперятся?

— Уедут, наверное... А может, и нет. Если будет интересно.

...Сейчас в Пущино самая распространенная болезнь — анемия. От недостатка питания. Но окна в Белке горят. Если где и родится что-то на руинах великой науки, то, как ни странно, — в России. Кризис у нас уже прошел. Больной умер и освободил место живущим. Новая система еще не сложилась, но, по доходящим из московских институтов сведениям, отдельные, в прошлом весьма солидные официальные ученые стали заниматься странными вещами. В отличие от безумных альтернативщиков они-то точно ведают, что творят.

Алексей ТОРГАШЕВ

В оформлении использованы кадры из фильма «Девять дней одного года» и фото из Института белка

Фото В. Смолякова, Г. Копосова и из архива «Огонька»

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...