«НАША ЖИЗНЬ — НЕ БОРЬБА»

СВЕТЛАНА АЛЕКСИЕВИЧ: «НАША ЖИЗНЬ — НЕ БОРЬБА»

Я очень сомневаюсь, что в конце XX века можно что-то найти в толпе.
Нужно искать в себе...

СВЕТЛАНА АЛЕКСИЕВИЧ: «НАША ЖИЗНЬ — НЕ БОРЬБА»

Алексиевич

Светлана Александровна Алексиевич — писатель и публицист, живет в Минске. Лауреат нескольких авторитетных премий, в том числе премии шведского Пен-клуба «За мужество и нравственное достоинство» и премии им. Андрея Синявского «За благородство в литературе». Московское издательство «Остожье» только что выпустило двухтомник С. Алексиевич, куда вошли ее книги «У войны — не женское лицо», «Последние свидетели», «Цинковые мальчики», «Зачарованные смертью» и «Чернобыльская молитва».

Дерево

Недавно в поезде я случайно заглянула в газету, которую читал попутчик. Оппозиционная, демократическая пресса. Статья о том, что Лукашенко принял какой-то закон против ребят, гоняющих в Белоруссию через Брест иномарки на продажу. Мало им рэкетиров — теперь еще и президент. Написано хлестко, с ненавистью к Лукашенко, но и с какой-то неприязненной ухмылочкой по адресу тех, на кого он ополчился: поделом, дескать... Я в который раз за последние годы подумала: как же глубоко сидит в нас нигилизм в отношении самой основы мироздания — частной жизни. Отдельной жизни. Ничто не может быть равно ей — никакая идея, никакой политический строй, никакие либеральные лозунги. Это все приходит и уходит, остается голый человек на голой земле и то крошечное время, которое ему отпущено.

По своей природе я не общественный человек. Я очень ценю одиночество, возможность обдумать, а для чего, собственно, я здесь. Но всю жизнь приходится заниматься вещами, о которых полагается кричать на улице, на баррикаде, с трибуны. И здесь таится опасность: со своей баррикады перестаешь вдруг видеть людей — видишь толпу. Не человека, а мишень. И слезть с баррикады боишься, потому что оглушен заклинаниями стоящих вокруг тебя. Последние лет пять мы ведь все общаемся только на уровне заклинаний — и, думаю, прячемся таким образом от реальности. Прячемся за чью-то широкую спину, за групповые интересы, за прошлый опыт. А что это за опыт?

Мы — люди культуры борьбы. Заложники ее. И ведь ясно видим, что все тот же большевизм бушует в крови по обе стороны баррикады. «Но в нас горит еще желанье...» — какое? что зажигаем? куда подбрасываем хворост?..

У меня в квартире постоянно текут краны. Я вызываю слесаря, он в который раз приходит с во-от таким ключом. «Саша, ведь недели не прошло — опять капает». Он оборачивается: «А вы знаете, сколько мы получаем? Вы знаете, что наши дети сидят на молоке и картошке? Вы знаете, что мы завтра идем на митинг?» И тогда я осторожно его спрашиваю: «Саша, милый, а может, просто надо поменять ключ?» То же самое я пытаюсь сказать и нашей демократической интеллигенции, сетующей: «Нас не слушают, нас оттеснила бульварщина и порнография, десять лет назад на наши митинги собиралось пятьдесят тысяч, а сейчас пятьсот человек». Ребята, а может, надо ключик поменять? Или уйти со сцены, раз народ хочет сегодня слушать не вас, а генерала Лебедя. И подумать: с чем вернемся.

Лукашенко выступает каждый день, как Фидель Кастро. Он объявляет: «На рынке колбаса подорожала, завтра еду разбираться». Надевает кургузый свитерок и кепочку, сразу становится похож на председателя колхоза из старого советского кино — и едет. И люди смотрят его хождение в народ по телевизору. И внимают каждому его слову. В это же время выступает Василь Быков, или Шушкевич, или я — и никто на нас не смотрит и не слушает наши рассуждения о благах демократии. Мы для народа — инопланетяне. Нас это огорчает, обижает — и с наших уст срываются уже другие слова: «Совок... быдло...» Мы не имеем права так говорить, потому что «совок» — это наши родители, наша родная деревня, наш народ. Мы — повторю — заложники культуры борьбы, культуры баррикад, противостояния, войны. То есть заложники избитых идей, политиков, социума, а не вечности.

Когда я стала об этом говорить сначала в Минске, а затем и в Москве, на меня страшно обиделись. Одни: «Ты предаешь наши демократические идеалы». Объяснили бы только, что это такое. Другие: «Не наша». Будто не прошли мы через деление на своих и чужих. Я не могу сегодня сказать, кто мой враг. Дочка подруги, милая девочка, привела меня на рок-концерт — и в первую минуту, на моих глазах, превратилась в звереныша, стала как все, как орущая и скачущая толпа, окружающая нас. И что — она сразу перестала быть собой.

С баррикад меня стащила книга о Чернобыле. Для человечества это какой-то совершенно другой, новый знак — дальше Освенцима и ГУЛАГа. Чернобыль — не случай из ряда, но жизнь с нуля. Нет у нас инструментария для ее освоения, все старые ключики не подходят. Мы думали, мир может взорвать какой-то великий диктатор — оказалось, это способен сделать простой паренек, оператор АЭС. Мы кричали: надо спасать людей. Но с чего мы решили, что при этом весь остальной живой мир — животных, птиц, деревьев — надо обречь на гибель?

Запнувшись на этом, выпадаешь из привычной колеи. И видишь: муравей к тебе приближается, мотылек. И старуха в зараженной опустевшей деревне сидит возле дома на лавочке.

— А вон сорока полетела... А мы тут с котиком живем... Мы с ним разговариваем...

Когда-то я была потрясена, прочитав дневники Михаила Пришвина времен гражданской войны. Россия залита кровью, а его заботит не правота или вина враждующих сторон, а то, что сегодня с утра ручей в лесу звенел «как-то иначе». Мы почти растратили опыт просто жить, а не бороться, воевать, выживать наперекор испытаниям. Да, мир, в котором жили мы весь этот век, был страшный и кровавый — но он был нами обжит. Каждый нашел в нем для себя нишу. У каждого имелось свое оправдание. А сейчас все в глубине души растеряны. Да еще ты со своим диктофоном лезешь — для каждой книги я беру пятьсот-шестьсот интервью — и заставляешь его думать: «Зачем живу? Как живу? Что мне делать?» — очень некомфортно. Большое мужество требуется ощутить себя отдельным человеком.

Одна из моих героинь говорит: «Я всю жизнь себя чувствовала... как бабочка в цементе. Я не могла ничего сделать сама по себе — всегда подчинялась движению окутывающей меня массы». Это пронзительное признание — мало кто на него способен. Приходишь к человеку, начинает он тебе рассказывать, как МЫ воевали, как потом после войны МЫ заново отстраивали разрушенное... «Ну а сами-то вы, ваша жизнь как проходила?» — «Да вот, дети подросли». И опять: «А вы знаете, как НАМ было трудно!» То есть совсем нет места своей жизни. Нет места мыслям и разговорам о твоих личных обидах, страхах, снах, страстях, ожиданиях. Даже о любви — сейчас я работаю над такой книгой — люди говорят неохотно. И как-то безрадостно. Да и не умеют об этом говорить. Отучены. Жизнь для них не самоценна. Ее смысл где-то за пределами их самих. Душа за пределами тела...

Я доверяю жизни, ее течению. И не верю, будто можно переделать то, что нам непонятно, непостижимо, — саму жизнь. Тайну ее. Доверяю времени — оно мой единственный кумир. Живое время. Оно мне нравится. Тем, что я в нем есть. И если время подсказывает нам, что сегодня каждый должен пройти через одиночество, значит, надо этот путь пройти. «МЫ» может быть обретено нами только через обретение каждым своего «Я». В годы работы над «Цинковыми мальчиками» мне по всему Союзу удалось отыскать только двух отказников — то есть тех, кто для себя лично решил: «Я на эту войну не поеду». Остальные возвращались из Афганистана со словами: «Нас туда послали, нас заставили убивать». Никто не говорил: «Я поехал... я убивал...» Все прятались за слова «Мы» и «Они».

Увы, это относится и к интеллектуалам — тем, на кого десять лет назад смотрели все и на кого сегодня мало кто смотрит без иронии, ощущая также и свою беспомощность.

Означает ли уход «властителей дум» с баррикад в поиски тайны «отдельной жизни» безоговорочную капитуляцию? И да, и нет. Да — потому что есть ощущение несделанной работы. Нет — потому что эту работу никто за нас не сделает. В наше смутное, непонятное время обществу как воздух нужны идеи. Новые идеи. Новое мировоззрение. Баррикада, смею сказать, стать идеей уже никогда не сможет. Когда-то в Германии, Японии, Израиле люди на пепелище задумались: «Как же это могло случиться? И в чем моя личная вина?» Интеллектуалы первыми обжили этот новый мир вины. И внушили это состояние обществу.

Подобное необходимо сегодня нам. К этому подталкивает жизнь. Один вертолетчик-ликвидатор сказал мне, зная, что умрет через несколько месяцев: «Как хорошо, что вы пришли! Я там, в Чернобыле, не все понял. Но многое видел. Я хочу об этом рассказать — может, другие потом поймут...»

Начать бы с того, что жизнь — тайна. Самое трудное — найти для этого слова. Запомнилось, как в мертвой чернобыльской зоне из брошенного дома выскочил дикий кабан. И увидев нас, не испугался. Не узнал. Не вспомнил...

Светлана АЛЕКСИЕВИЧ

Фото Г. Копосова, М. Штейнбока

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...