Александр Солженицын — единственный в России писатель, к которому без всяких оговорок можно применить эпитет "великий". Бог дал ему долгую жизнь, он пережил войну, смертельную болезнь, лагеря, изгнание. Возвращение на родину оказалось очередным актом солженицынской драмы: ему чужда новая Россия, похожая сразу и на ненавистный СССР, и на нелюбимый Запад. Солженицын утверждает: в разладе между ним и современной культурой виноваты СМИ и интеллигенция. СМИ и интеллигенция полагают, что дело в самом писателе.
Проблема Солженицына, кажущаяся на первый взгляд уникальной, на деле — частный случай распространенного явления под названием "иностранец в своей стране". Чтобы убедиться, что проблема существует, достаточно перечитать сейчас любой его текст — хоть классического "Ивана Денисовича", хоть "Россию в обвале". Чтение немилосердное, требующее сил, которые уже никто не готов тратить на какие бы то ни было тексты. Публицистика Солженицына подается так безапелляционно и агрессивно, снабжена такой разветвленной системой опровержений всех мыслимых возражений, что и спорить не хочется. Диалог невозможен.
К тому же Солженицын обижает людей с легкостью, на которую не отваживались ни Достоевский, ни Толстой, которых не назовешь добродушными авторами. Это распространяется как на отдельных людей, так и на целые сословия — можно вспомнить знаменитую "образованщину". Русская интеллигенция и без того склонна была к самоуничижению, а уж после того, как ее никчемность подтвердил писатель и мыслитель нобелевского ранга — комплекс шестидесятнической вины достиг размеров необычайных. Сходного отношения со стороны писателя заслужили и средства массовой информации: советские, понятно, за дело; западные — этих, впрочем, не пронять; потом российские — с ними какой-то скрипучий спор все длится.
У Солженицына есть мощный аргумент в обеспечение собственной требовательности к людям и общественным институтам — его умопомрачительная работоспособность. Но и тут заключено очевидное противоречие: тексты выходят, мягко говоря, неровными по качеству. И, главное, в 78-м году "Архипелаг ГУЛАГ" читался экстатически, взахлеб и был самой нужной и самой актуальной книгой на русском, которую только можно было вообразить. В 98-м подробный и довольно претенциозный рассказ о том, как семья Солженицыных устраивалась в изгнании, озаглавленный "Угодило зернышко промеж двух жерновов", поражает обилием незначительных бытовых подробностей, избыточной задушевностью интонаций и тщательным учетом оказанных писателю почестей.
Список претензий, которые нация могла бы предъявить своему великому писателю, неисчерпаем так же, как и встречный. И абсолютно бессмыслен, и надо бы прекратить его составлять. Потому что едва ли кто-то, обладающий хоть немного более мягким характером, хоть немного большей уступчивостью и чуть менее ортодоксальными взглядами, сумел бы с такой точностью и законченностью выстроить свою жизнь. Конечно, гнилая советская власть развалилась бы так или иначе, но никто другой как Солженицын вогнал в ее сердце осиновый кол. Кого следующего на него нанизать?
Тут мы возвращаемся к отторжению Солженицына, к одиночеству Солженицына. "Не услышан", "не понят", "не прочитан" — все эти дежурные фразы принято произносить с виноватой интонацией. Не доросли? Но ощущение ненужности, невостребованности, непонятости, упомянутый синдром иностранца знакомы каждому, кто хоть как-то способен к абстрактному мышлению. Стране вообще не очень-то нужны думающие люди, тем более пишущие. Анатолий Ким понят? Услышан? Василий Белов разве не может посетовать на то, что родная страна не разумеет его речей?
Это нормальное положение, как бы к нему ни относились в нем оказавшиеся. Если можно говорить о какой-то идеологии нового поколения, то заключается она в осознанном и принципиальном индивидуализме. Никакого общего пути — ни с кем и никогда. Однако Солженицын не мирился с этой интеллигентской особенностью ни при коммунистах, когда это называлось внутренней эмиграцией, ни в новой ситуации — когда ценности частной жизни принято называть буржуазными. В этом смысле Солженицын антибуржуазен — что не мешает ему быть пламенным эгоцентриком.
Сейчас этот романтический, ницшеанский эгоцентризм производит странное впечатление. Но никаким оружием, кроме собственного ego, Солженицын никогда не располагал. И едва ли кто-либо, кроме авторитарного писателя, мог сломать идиотически-крепкий советский идеологический механизм. (Кондовый реалистический метод отомстил ему: "Красное колесо" оказалось, в литературном смысле, чем-то вроде второго тома "Мертвых душ".)
Сейчас всякое соприкосновение с "новым", возвратившимся Солженицыным, мудрецом и патриархом, вызывает внутреннее метание. Бросает от "ох, правильно ведь он все говорит" к сложной эмоции, которую передал Достоевский в своем отзыве о Льве Толстом следующими словами: "До чего возобожал себя человек". Солженицын создал себя как сложное культурное явление. Не замечать его нельзя — это стыдно. Описывать невозможно — он сам все о себе написал. Может быть, все-таки читать? Слишком тяжело, конечно. Но вот Джеймс Джойс заметил: "Если не стоит читать 'Улисса', то не стоит и жить". Тот же случай.
МИХАИЛ Ъ-НОВИКОВ