В знаменитом берлинском театре "Шаубюне ам Ленинер Плац" (Schaubuehne am Lehniner Platz) прошел международный фестиваль новой драматургии с участием театральных авторов из Германии, Франции, России, Югославии, Ирландии, Великобритании. Один из участников, дважды лауреат премии "Золотая маска" драматург ЕВГЕНИЙ ГРИШКОВЕЦ рассказал о фестивале корреспонденту "Коммерсанта" РОМАНУ Ъ-ДОЛЖАНСКОМУ.
— Кто еще представлял Россию на фестивале?
— В основном это был фестиваль сценических читок, то есть презентаций новых текстов из разных стран. А я на нем играл свой моноспектакль "Как я съел собаку". Еще был показан спектакль по одноактной пьесе Фарида Нагима "Стол Геббельса". Его поставил Геннадий Богданов, использовавший биомеханику Мейерхольда. Так что это был еще и экскурс в театральную историю, своего рода педагогическое упражнение.
— Но сам фестиваль, очевидно, был посвящен современности. Такие фестивали, где представляют не столько спектакли, сколько их эскизы, очень популярны в Европе. С чем это связано, на твой взгляд?
— Они, как и мы, ищут для театра современного героя. Особенно усердствуют англичане, лондонский театр Royal Court, который усиленно пропагандирует не только английскую драматургию, но и некий тип письма, определенную драматургическую эстетику. Им кажется, что у них есть современная драматургия. А на мой взгляд — нет.
— А у нас?
— И у нас нет. То есть пьесы есть, а драматургии современной нет. Потому что вопрос о герое так и не решен. Вообще, в начале современной пьесы должны лежать ответы на два вопроса — о языке и о герое. Но только ответив на второй вопрос, можно найти ответ на первый.
— Для себя ты решил этот вопрос. Герой — ты сам. Как немцы воспринимали твой спектакль? Ведь там очень многое построено на отечественных реалиях и на языке?
— Воспринимали с энтузиазмом. Языкового барьера не было. Я работал с переводчиком — носителем языка. А совсем уж непонятные реалии опускал. Но интересно, что вне зависимости от того, где я выступаю, в Иркутске или Берлине, после спектакля подходит примерно треть зрителей, чтобы признаться, что я рассказывал и про них тоже, что и у них в детстве были рукавички на резиночках, и что самый нелюбимый предмет был тем же, что и у меня, и что бабушка тоже плакала, когда провожала в школу... Они меня назвали русским Вуди Алленом. Но мне это определение не нравится, оно не точно.
— Ты сказал об определенном типе пьес, которые преобладают сейчас в современной драматургии. Можно ли сформулировать какие-то общие черты этих пьес?
— Легче объяснить на примере. Вот немецкая пьеса "Мистер Колперт", поставленная в сейчас в Берлине. Там сначала встречаются два добропорядочных английских семейства. Потом выясняется, что в шкафу спрятан труп мистера Колперта, потом они сообща убивают разносчика пиццы, потом погибает из одной семьи муж, из другой — жена, между убийствами они вымазывают друг друга пиццей, дерьмом и кровью, их все время рвет, а в конце концов оставшиеся в живых мужчина и женщина раздеваются догола и плачут. Видимо, сожалеют о содеянном. В другой пьесе, в "Паразитах", беременная жена, вся в крови, бьется головой об стенку, а муж на нее — ноль внимания и кормит змею в террариуме. Что мне кажется совсем страшным — это то, что тот же Royal Court производит почти во всех странах селекцию молодых драматургов и те начинают писать, как требует этот театр, по шаблонам, вне зависимости от традиций собственных стран. Это как "чикагские мальчики" в экономике.
— А кто же смотрит такие спектакли? Тем более если пьесы написаны по шаблонам и похожи одна на другую?
— Дело в том, что, по моим наблюдениям, ходят в театр в основном бюргеры. Они с некоторой даже радостью смотрят на мир, который им показывают. Потому что они сами другие. Герои этих пьес на такие спектакли не ходят. У старшего поколения по-прежнему представление о молодежи как о наркоманах, компьютерных идиотах и гомосексуалистах с цепями, а драматурги в ответ угодливо предоставляют им подтверждения. Хотя все без устали говорят, что должны рассказать простую человеческую историю про тех людей, которые сидят в зале. Так вот этого и близко нет. А у нас, в свою очередь, толком нет бюргеров, поэтому и смотреть такую квазисоциальную драматургию некому. Вот она и не развивается. Должно пройти время, прежде чем современный язык зазвучит со сцены по-русски, а не в переводах с английского или немецкого.
— То есть появление у нас такой драматургии все-таки было бы полезным?
— Она уже появляется. Хотя делается по чужим калькам. Но это все-таки возможность для развития современного языка.
— Ждут ли в Германии от наших драматургов какой-то реальной альтернативы негибким шаблонам?
— Меня с удивлением спрашивали: а почему у вас в спектакле ничего нет про русские холода? Не потому ли, что запрещает цензура? Они, конечно, уже не ждут нас с балалайкой, но в глубине души все еще очень боятся, что мы приедем именно с ней. Они по-прежнему готовы удивляться контрасту между стереотипными представлениями о российской дикости и содержательности реальных культурных фактов, которые им показывают. И еще. Они по-прежнему готовы, что мы им что-то можем не простить. Один из гостей фестиваля, когда мы пили пиво, сказал мне: "Мой дедушка бомбил Гернику, а потом — Сталинград, я считаю своим долгом вам об этом сказать, потому что не знаю, будете ли вы после этого со мной разговаривать". Мне показалось, что если бы я выплеснул ему пиво в лицо, он был бы удовлетворен.