Татьяна Толстая, суперзвезда русского рассказа 80-х годов, элитной публицистики 90-х и просто знаменитая писательница, сочинила роман. Он называется "Кысь" и повествует о будущем — о том, как будут жить люди в наших местах после того, как все, вообще все накроется.
Пороговое усилие, нужное для того, чтобы вчитаться в роман Толстой, довольно велико. Текст организован по алфавитному принципу: главы называются по буквам — "аз", "буки", "веди" и так далее. Написано все сказом и стилизовано сразу и под русскую старину времен Ивана Грозного, и под Зощенко. Никакой авторской речи — ни ироничных толстовских интонаций, ни интеллектуальной лексики — в тексте нет. Главный герой — мутант, второстепенные, в общем, тоже. Действие происходит после загадочного взрыва, в результате которого от Москвы, да и от всего остального остались какие-то глуховатые деревеньки. Населяют их полузвери, разговаривающие примерно так, как пейзане в романах второсортных деревенщиков, и уцелевшие после катастрофы интеллигенты, именующиеся "Прежние".
Надо сказать, что пропорция этой научной фантастики в "Кыси" соблюдена: ее не больше, чем позволяет репутация Толстой. Я не уверен, что у какого-то другого автора репутация настолько высока, чтобы ему было позволено безнаказанно разводить довольно-таки банальные антиутопические турусы на колесах. Но Толстая может себе это позволить: в ее текст все равно будешь вчитываться, в ее речь все равно стоит вслушаться. И в итоге читатель оказывается вознагражден — не зря, не зря ломал он голову, приспосабливаясь к диковинной филологической имитации народной речи и усваивая заумные неологизмы.
Дело в том, что Толстая реализовала, едва ли не единственная в современной русской словесности, идею действительно формалистского романа. В антиутопическую, футурологическую, пародийную упаковку завернута пара простых сюжетообразующих идей — к примеру, о том, что интеллигенция обладает наибольшей живучестью и мысль и ее носители способны выжить в любых катастрофах. Но такого рода messages — не более чем необходимый элемент романной композиции.
Притом в этой умаленности, редуцированности сюжета романа Толстой нет экстремистского вызова "Мифогенной любви каст" и нет тяжеловесной сентиментальной притчевости, как в пелевинском "Затворнике и шестипалом". Только текст, и ничего больше, существующий ради самого себя, но при этом дающий возможность отыскать в себе, если кому понадобится, любые литературные витамины. Захочешь посмеяться — посмеешься. Захочешь задуматься — задумаешься. Насчет поплакать, может быть, и не выйдет.
Впрочем, именно формальная выверенность делает роман несколько неуютным. Есть такие книги, в которых, как в квартире, можно обжиться, заходя то в одну, то в другую главу, отыскивать что-нибудь подходящее к настроению. С "Кысью", боюсь, ничего такого не получится: текст слишком уж безупречно соответствует эстетической системе, в нем самом обозначенной.
Ранние рассказы Толстой запоминались гениальными деталями реальности — вроде знаменитого гипсового партизана из метро "Белорусская", в изумлении косящегося на свои кривые пальцы. И еще особым, темным мизантропическим гулом, неизменно ощущавшимся в подтексте. В "Кыси" эти компоненты поменяны местами: уродцы пляшут-стараются у самой рампы, а некоторые следы и тени знакомого нам мира кое-как различимы в глубине сцены. Резюме может звучать вполне рекламно: настоящий европейский интеллектуальный роман — теперь по-русски. Когда писать такие — архитектонически выверенные, изящные и строгие, но ни к чему не обязывающие читателя — книги станет у нас модно, мы вспомним о неизбежных спутниках интеллектуальной прозы — холодности и скуке. Но Толстая к тому времени придумает что-нибудь еще.
В издательстве "Лимбус-пресс" выходят воспоминания Эдуарда Лимонова "Книга мертвых". От мемуаров о семидесятых годах уже стало тяжело уворачиваться — как ни остерегайся, нет-нет да и наступишь. Их много, а будет еще больше хотя бы в силу причин естественно-биологических. Начал героизацию и романтизацию того времени Довлатов — совместив жанр "злых" воспоминаний в духе "Петербургских зим" Георгия Иванова с комическим фоном позднесоветского маразма.
Лимонов тоже пишет злые воспоминания — кажется, правда, что они выходят несколько более добродушными, чем хотелось бы автору. Обидеть они никого не могут — герои умерли, да и к общей картине они прибавляют мало нового. Персонажи вроде Бродского или "смогистов" и без Лимонова уже описаны до мельчайших деталей, а второстепенные французские писатели или сербские бандиты — здесь, в Москве, кому нужны?
Впрочем, слог "Книги мертвых" бодр, слегка истеричен и узнаваем в каждой строчке. Хотя сравнительно с самим собой классического, так сказать, периода, с Лимоновым времен "Это я, Эдичка" и "Молодого негодяя", сегодняшний мемуарист несколько присмирел. Мата поменьше, плотских буйств тоже. Поклонники специфического лимоновского варианта "грязного реализма", который лучше бы назвать "фрустрационным", впрочем, не будут разочарованы. Во всяком случае, о том, что теперь председатель Национал-большевистской партии сожительствует с восемнадцатилетней молодкой, сообщается с полдюжины раз. Не захочешь, а запомнишь эту партийную Настю.
На месте вроде бы и экстравагантность взглядов. Но взгляды любой степени экстравагантности, будучи повторены десятка два раз, превращаются в общее место. Надоедают. Параноидальные рассуждения о величии нации приходится сплевывать, как перец из супа. Урок лимоновских мемуаров состоит, по-моему, в том, что именно в семидесятые годы особый род литературного солипсизма, начатый символистами и продолженный Маяковским и Есениным (лимоновскими кумирами), нашел свое полное логическое завершение. Общий язык русской литературы был утрачен окончательно — каждому предстояло изнемогать на собственном пути.
Суждения Лимонова в том, что касается литературы, сформулированы с завидной четкостью. "Максимова читать никто никогда уже не будет, так же как и всех остальных писателей-диссидентов. Если и есть у него крупицы таланта здесь и там, то кто будет их раскапывать? В литературе, как во всех искусствах, выживает самый яркий. Удивительный, удивляющий. Он и получает весь банк".
Оно, может, и верно. Но отчего-то еще вспоминается другое соображение более общего характера: о чем бы ты ни говорил, ты свидетельствуешь о себе. Лимонов — литературный продукт столько же московского андеграунда семидесятых, сколько и западного литературного быта. И некоторые черты литератора Лимонова — фетишизация успеха, стремление к не вполне понятной в русской традиции "эффективности" собственной литературной работы — суть черты сугубо западные.
Повествовательный драйв Лимонова никуда не делся: его мемуары ничуть не менее занимательное чтение, чем его беллетристика. Если верить авторскому предисловию, книга написана с чрезвычайной скоростью — начата 29 июня сего года, а в конце сентября уже выходит из печати. Такие темпы работы не повредили качеству, равно как и сомнительные причины, побудившие Лимонова обратиться к мемуарам: "Мне никак не хочется писать книги. Но мне нужны средства, чтобы... Впрочем, я не скажу вам, на какое предприятие мне нужны средства". Ну, сообразить, положим, нетрудно — уж, наверное, не для постройки сарая на даче, а на какую-нибудь партийную затею.
Надо отдать Лимонову должное — он зарабатывает средства для своих политических развлечений самым трудоемким способом. И честно соблюдает рыночный принцип: за свои деньги читатель получает некоторую пищу для размышлений. Например, о том, что малость присмиревший bad boy отечественной словесности теперь и сам выглядит эффектным памятником бестолковой эпохе, которую он назвал "великой".
