В русской литературе фигуры первого, да и второго планов давно разобраны, однако у страны графоманов есть приятная особенность: поскольку пишущих было огромное количество, достойных текстов (просто статистически) тоже хватит надолго.
Издательство "Новое литературное обозрение" в серии "Россия в мемуарах" выпустило сборник некогда знаменитого критика и публициста Иванова-Разумника. Несправедливо было бы сказать, что этот литератор вовсе забыт: даже не самый внимательный читатель, наверное, встречал его имя у самых разных авторов — от Корнея Чуковского до Солженицына.
Но все как-то вскользь, в комментариях. А что же это был за персонаж, Иванов-Разумник? Начать с того, что это — псевдоним, настоящее имя впечатляет — Разумник Васильевич Иванов. Каждый, у кого рождались дети, знает мучения фантазии: как назвать младенца. И кому в голову не приходили всяческие Сысои да Изяславы? Однако немногие родители доводят дикие идеи до воплощения. Можно порассуждать о карме имени, но можно просто прикинуть, каковы были мама с папой, не побоявшиеся подарить мальчонке имя Разумник. Был такой святой третьего века. Имя, то есть, вполне христианское — но вот как же его звали в детстве? Разик? Умник?
Судьба этого человека оказалась не менее странной, чем его имя. Он прослушал в Санкт-Петербургском университете курс на двух факультетах — физическом и историко-филологическом — и в 1906 году, в 27 лет, опубликовал двухтомный труд "История русской общественной мысли". С подзаголовком "Индивидуализм и мещанство". Что ж, физиков, занявшихся гуманитарными науками, хватало и в позднесоветских поколениях.
Однако у Разумника все вышло сложней, чем у "физиков-лириков". Петербургский литератор круга Блока, Белого, Сологуба, Ремизова, Иванов-Разумник оказался образцовым, с точки зрения ЧК, "народником" — в каковом качестве и арестовывался неоднократно. Бывал сослан, сидел в тюрьмах, но все-таки уцелел: похоже, его взгляды представлялись советской власти чересчур уж реликтовыми. В 1941 году Иванов оказался на оккупированной территории. Писателя спасло то, что его жена была этнической немкой. В 1946 году Иванов мирно скончался в Мюнхене.
Путаная жизненная канва отразилась в двух книгах Иванова, вошедших в энэловский сборник: "Писательские судьбы" и "Тюрьмы и ссылки". Стиль Иванова я бы охарактеризовал как выспренний и экзотический. Может быть, в нем сказывается доля безвкусицы, обязательная для всякого народничества — и реального, и реликтового: "Литература — жизнь, но жизнь — не литература. Да, но в то же время (и именно потому) жизнь умеет создавать такую мелодраматическую литературщину, что в повести или романе никто не поверил бы плохой придумке и неудачному домыслу столь вяще изломившегося автора".
Иванов писал слабовато: вяло, многословно. Читать его книгу ради фактов — нет смысла. Все, о чем он пишет, уже известно, уже сказано короче и эффектней. Тем не менее это плохое письмо отражает специфический тип честного русского позитивиста лучше, чем более изощренные беллетристически тексты. Смесь интеллектуализма, придурковатости, апломба, эрудиции, поверхностности... Тут бы воскликнуть: "Не таковы ли и мы все!" — но это уж слишком по-разумниковски.
Мрачную и неизменно привлекающую к себе всевозможных мыслителей и деятелей культуры тему тюрьмы совершенно иначе решает писатель, находившийся в другой галактике,— Мишель Фуко. Но в его книге "Надзирать и наказывать" главное, на мой взгляд, тоже — не идеи и факты, а приемы изложения. Не потому, что мы все и так знаем про историю европейских пенитенциарных заведений, а потому, что нам это знать совершенно ни к чему. Фуко, наверное, мог бы написать о чем угодно не менее блистательно — например, о погоде, или сантехнике, или визитных карточках. "Паноптическая модальность власти — на элементарном, техническом, чисто физическом уровне, на котором она располагается,— не зависит прямо от крупных юридическо-политических структур общества и не образует их непосредственного продолжения". Честно признаюсь: встретившись с паноптической модальностью на 315-й (из 450) странице книги Фуко, я почувствовал желание пренебречь профессиональным долгом ради сохранения последних извилин.
Как говаривал академик Ландау, если вы за 10 минут не можете объяснить школьнику, чем вы занимаетесь, вы — шарлатан. Многословный (не хуже Разумника) Фуко тоже принадлежит, мне кажется, ушедшей эпохе — той, когда литература еще хоть немного, а занималась инвентаризацией и классификацией всего мироздания. Сейчас, выбирая сложную книгу для изучения, я, пожалуй, предпочту инструкцию к видеомагнитофону. Требует не меньше сосредоточенности и усидчивости, между прочим. Но в длинной очереди умников к мозгу клиента стоит ближе.
Без очереди проходит вот что: сборник Александра Галича "Облака плывут, облака". Книга составлена из текстов песен, переслоенных комментариями, воспоминаниями, цитатами — самого Галича и людей, его знавших. Общее впечатление — как от старой магнитиздатской пленки: душевное, домашнее, приятно-тоскливое. Конечно, тексты без голоса Галича проигрывают. Но проигрывала и магнитная запись сравнительно с авторским живым исполнением. Принято считать, что сильная сторона песен Галича — их повествовательность. Сейчас мне показалось, что анекдотические сюжеты многих песен простоваты; сказовые вещи сильно отдают записанным в столбик Зощенко. Но за этими сделавшими Галича знаменитым особенностями его сочинений чувствуется присутствие поэзии другого ранга. Галич в каждом тексте стремится выбраться из метафизической мрачности на какой-то социальный воздух. Обериуты (которые тоже работали с обыденной речью) двигались в обратном направлении — скорее к Богу, чем к людям. Но исходные точки располагались поблизости. Сейчас понятно, что Галич — скорее адаптированный для широкого круга лианозовец, чем бард-шестидесятник, в отличие от собратьев по струне не шедший на компромиссы.
Иванов-Разумник. Писательские судьбы. Тюрьмы и ссылки. М.: Новое литературное обозрение, 2000
Мишель Фуко. Надзирать и наказывать. М.: Ad Marginem, 1999
Александр Галич. Облака плывут, облака. М.: Локид, Эксмо-пресс, 1999