Немецкий фотохудожник Юрген Клауке приехал в Санкт-Петербург на выставку "Фотоискусство". О провокациях и фотографии со знаменитым бунтарем поговорила Анна Матвеева.
Юрген Клауке родился в 1943 году, живет и работает в Кельне. Начало его фотографической карьеры совпало со студенческими волнениями 1968 года, протест и эпатаж с тех пор стали важными составляющими его работ. На своей первой групповой выставке "Трансформер: аспекты травести", которая в 1974 году проходила в Люцерне и Граце, Клауке шокировал публику откровенными исследованиями границ мужского и женского. Сексуальность, протест, самоопределение человека в современном мире — и сейчас главные темы его перформансов, рисунков и фотографий. На его счету более сотни персональных выставок в ведущих галереях и музеях Европы и мира (включая большую ретроспективу в Государственном Русском музее в 2001 году), участие в крупнейших международных выставках (таких как Documenta, Венецианская биеннале, Биеннале в Сиднее) и многочисленных фотографических форумах. |
Ваша выставка проходит в Государственном центре фотографии, а предыдущая была в Русском музее, который на фотографии не специализируется. Кто же вы — фотограф или художник?
Я бы обозначил свой жанр как концептуальное фотоискусство. О нем впервые заговорили в 1960-1970-х. Хотя в похожем ключе уже в 1920-1930-х экспериментировали такие классики фотографии, как Ласло Мохой-Надь, Ман Рэй, но у них после первых экспериментов все равно на какое-то время победила живопись. Как я понимаю концептуальную фотографию, и чем она отличается от любой другой? Я бы сказал, что миссия художника, если он использует жанр фотографии,— не показывать отображение мира, фотографируя то, что есть, а доизобретать мир.
В центре ваших фотографий всегда человек, его тело и его личность. Что для вас человек? В чем заключается история вашего персонажа: это потеря индивидуальности или, наоборот, ее обретение?
Важны все аспекты. Сначала была идея сломать границы, табуированные зоны и преграды, и здесь тема потери идентичности и другого взгляда на сексуальность была очень важна. Это совпало со временем студенческих волнений, и я тогда принял решение, что не столько буду участвовать в этом как в политическом действии, сколько попробую воплотить это в своем искусстве. Меня интересовала кодировка признаков пола, сексуальности. Я начал с игры, когда примерял на себя признаки женственности, смешивал мужские и женские атрибуты, чтобы показать, что маскулинность и фемининность — это перетекающие друг в друга субстанции, и это перетекание дает нам возможность по-другому посмотреть на собственную идентичность. Тело для меня — одновременно поле для проекции, экран и материал. В 1970-х это было несколько иначе: это было тело сексуальное, страстное. Я использовал чаще всего свое собственное тело, потому что лучше всего его знаю и умею им управлять, могу его заставить делать то, чего не всегда вправе требовать от другого человека. Меня упрекали, когда я показывал себя в таком "странном" теле: с использованием косметики, необычного реквизита, спрашивали, не гей ли я, нет ли во мне нарциссизма, самолюбования... Более 30 лет я использую тело в своих работах как материал, как я использую стол, стул.
У меня есть большая серия "Человеческие лица" — отражения человека в зеркале, где я пытаюсь посмотреть на него по-новому, с какой-то иной точки зрения. Параллельно с этим в конце 1960-x я начал создавать визуальные дневники, например серию "Я и Я". Там я попытался воплотить утопию, которой в современном мире достигают пластические хирурги, преображая один пол в другой до неразличимости. Эти дневники состояли из небольших, очень личных изображений и небольшого текста. Потом я решил продолжить эту линию, но сделать изображения более объективными: работал с полароидными снимками. В качестве модели я использовал самого себя — в одиночку и в сочетании с другими моделями. И все это назвал "Эротографией": дневники, которые фиксируют и описывают тот эротизм, который я старался воплотить. Тогда я впервые почувствовал, что для меня фотография — это среда, и моя задача — сделать эту среду по-настоящему художественной.
Когда вы начинали, ваши работы воспринимались как эпатаж, почти порнография. Но сегодня та же самая эстетика широко используется в рекламе и в модной фотографии, смотрит на нас с любого рекламного плаката. Вы не чувствуете себя ограбленным?
Вы совершенно правы, реклама использует тот же визуальный ряд. Те же тела и лица, лишенные индивидуальности. То, что я делаю сегодня,— это скорее реакция, причем не только на то, что происходит в рекламе моды, но и на то, что люди ведутся на эти вещи, они идут у них на поводу и согласны лишиться индивидуальности. А для меня тело и лицо каждого человека по-прежнему в центре внимания.
Рекламщики и телевизионщики — они ведь не идиоты. Это люди небесталанные и образованные. Повсеместно происходит обмен интеллектуальной и духовной собственностью. Причем в обоих направлениях: и когда рекламщики и телевизионщики берут идеи у художников, и, наоборот, когда в искусство входят те идеи, что рождены в рекламе, на телевидении, в глянцевой прессе. Вы смотрите на рекламную фотосессию, например, для Gucci: на фотографии — залитый кровью общественный туалет, по нему разбросаны какие-то предметы, все это снято с совершенным ужасом предельно реалистичной фотографии, и где-нибудь в углу жмется девчушка в платье от Gucci. Что это, как не влияние критически настроенного искусства, бунтарской культуры второй половины XX века в целом? Бывают и прямые заимствования, даже кражи: как-то раз одну мою известную фотографию, где я стою с ведром на голове, использовали в рекламе фармацевтической фирмы, производящей психотропные лекарства. Они взяли эту фотографию и, поскольку воровство этого образа было налицо, естественно, были вынуждены заплатить €40 тыс. Но главное, о чем я хочу сказать,— мир искусства и мир массмедиа не изолированы друг от друга, наоборот, они находятся в постоянном контакте. Сюжеты бродят туда-сюда.
Где же тогда в современном обществе те границы и табу, которые художник должен взломать? Что делать художнику-бунтарю в мире, где бунт стал коммерчески успешным продуктом?
Мы часто беседуем об этом со студентами, и они тоже говорят: "Вам-то в 1970-х было хорошо, тогда было много всяких моментов, которые можно было критиковать, о которых можно было кричать — было поле для деятельности". Я отвечаю: "Это так, ситуация была действительно другая, но это не значит, что сегодня вам нечего сказать и нечего делать. Посмотрите новостные выпуски CNN, почитайте газеты — мир есть, он развивается, в нем есть что пропустить через себя". Вы правы, есть определенная тенденция к детабуированию многих зон, но и в связи с этим можно многое сделать в политике и в обществе. Например, в современном мире (кстати, это касается и молодых художников) политкорректность — очень больная тема. Если оставаться в рамках политкорректности, на литературном немецком это называется задница. К примеру, меня часто спрашивают: вот у вас женщины обнажены, а вы и вообще мужчины в кадре одеты, нет ли в этом унижения женщин? Но я хотел показать стандартный мужской взгляд. За одну из фотографий в серии "Эволюция скуки", где над обнаженной женщиной стоят два одетых мужчины, феминистски настроенные зрители заклеймили меня как врага женщин, но если бы они не вырвали эту фотографию из контекста, а посмотрели всю серию и вдумались в нее, они бы скорее назвали меня другом женщин.
Ваши ранние работы, не будучи напрямую политизированными, все же являются четким политическим высказыванием. Какое высказывание, на ваш взгляд, могло бы отразить сегодняшнюю ситуацию в мире?
Я с самого начала своего творческого пути не делаю прямых политических высказываний, да и вообще не отображаю реальность как она есть. Меня интересует реальность не сама по себе, а преломленная сквозь призму личного человеческого опыта. Я накапливаю реальности, складирую их и потом перерабатываю почти до неузнаваемости. Это тоже в какой-то мере отражение реальности, но не прямое, а косвенное. Есть ужасы внутри, есть ужасы снаружи, и их взаимные друг на друга намеки рождают ту игру, которая интересна мне как художнику. Это не значит, что я просто беру ужасы бытия и вставляю их в свои произведения,— я использую очень мало цитат или намеков на уже существующие произведения искусства или на то, что происходит в мире. Острые темы не поддаются однозначному толкованию, меня привлекает именно многогранность смысла. Искусство не говорит о том, что истина, а что ложь,— искусство задает вопросы. Сейчас готовится большая выставка "Эстетическая паранойя" в ZKM (Zentrum fur Kunst und Medientechnologie, Центр искусства и медиатехнологий.— "Власть") в Карлсруэ, у меня там будет большая серия, в которой изображены сотни электрических розеток и проводов. Нам кажется, что вокруг нас разумно и правильно устроенный мир, где все связано, все работает, по проводам идет ток, но на самом деле мы живем в мире, где очень многое бессмысленно и только на поверхности кажется логичным и правильным. В таком смысле это иллюстрация и к политической, и к общественной ситуации в мире. Мне кажется, что конкретной политической ситуации должны касаться журналисты, которые пишут на злобу дня, а мне как художнику хочется возвести ситуацию к ее эстетическому наполнению. Хотя, конечно, есть художники, которые работают на злобу дня и отражают в своих произведениях острые проблемы общества напрямую.
Ваша персональная выставка в Русском музее восемь лет назад была скандальной. По слухам, даже музейные смотрительницы написали коллективное письмо директору музея с требованием избавить их от работы с такой непристойной выставкой. С тех пор восприятие публики сильно изменилось. Может ли сегодня искусство вызвать скандал, и нужно ли это искусству?
Сегодня сам способ работы художника изменился. Лет 20-30-40 назад профессия художника была другой и художник чувствовал себя по-другому. Мои студенты ведут себя совершенно иначе, чем когда-то мы: вместо того чтобы выкинуть сотни работ и набросков в мусор, они выкладывают их в интернете. Появилось огромное количество возможностей коллективного творчества, которые мы себе даже представить не могли. Я не хочу оценивать, хорошо это или плохо, но это есть, это используется. Так вот, ровно так же можно использовать скандал. Его можно предсказать, можно осознанно спровоцировать — возьмем Ричарда Серра, возьмем Маурицио Кателлана с его скандальной скульптурой папы Римского, придавленного метеоритом. Нужно только хорошо понимать, чем художник может зацепить общество, на что люди отреагируют, на какую идею. В современном мире изображения окружают нас колоссальной массой, и задача художника, помимо всего прочего, состоит в том, чтобы отделить свои работы от этой массы, этого бесконечного потока, это можно сделать и через скандал. Вспомните карикатурный скандал — можно только предполагать, насколько он был предсказуемым и преднамеренным, но это тоже стратегия. Англичанин Дэмиен Херст со своим знаменитым объектом — черепом, усыпанным бриллиантами — это скандал или нет? Я не использую скандальность как осознанную стратегию, хотя скандальные моменты в моем творчестве были, но я их уже и пережил, и отработал. Например, на выставке Documenta я делал перформанс рядом с собором, практически в его тени, и тоже многие возмущались по этому поводу: мол, святотатство и скандал, хотя смысл перформанса состоял совсем не в этом.
То есть темы, которые интересуют вас как художника, сегодня уже не способны эпатировать публику?
Меня интересуют глубинные темы, которые остаются неизменными, несмотря на развитие мира. Мир развивается, а эти константы остаются и не перестают интересовать нас как человечество, остаются важными для нас, несмотря на какие бы то ни было исторические и общественные изменения. Например, отношения мужчины и женщины, общение, темы старения и старости, любви и смерти, страсти — ну что здесь изменилось за века? Это то поле, которое я возделываю. Я очень много зарисовываю, записываю, делаю короткие наброски — текстовые или рисованные. Я использую весь свой внутренний, жизненный опыт, иду от рисунка к фотографии, от фотографии к рисунку. Во мне постоянно происходит какая-то кухня, когда я перевариваю реальный мир, пропускаю его через себя, как через фильтр, и после этого что-то оседает в сухом остатке — и этот остаток я пускаю в серию. Но на это нужны иногда годы. Я не работаю на какую-то выставку, я просто рисую, эти фрагменты выставляются в разных местах, и только потом я собираю все в крупную серию, которая может стать содержанием большой музейной выставки.
На какое восприятие вашего искусства вы рассчитываете в России?
С одной стороны, я этакий радостный скептик, с другой — скорее тихий меланхолик. И мне кажется, что русская душа, в которой тоже веет этот ветерок тонкой меланхолии, меня поймет.