Когда читаешь Хлебникова понемногу, то ясно: перед тобой великий (если не величайший) поэт русского авангарда. При чтении подряд — впечатление другое. Чтобы помнить, что перед тобой именно и только поэт, надо все время насиловать себя, будто решил читать как чистую литературу песнопения скопцов, то есть искать удовольствия там, где от тебя ждут обращения и послушания. Конечно, Хлебников высказывал и создавал "истины", но странно, что его произведения сохраняют сектантскую свежесть так долго — больше семидесяти лет.
За это время потеряли всякий внелитературный привкус и мистицизм Блока, и большевизм Маяковского: в наших глазах это такой же элемент их поэтики, как ритм или рифмовка. А Хлебников был важной фигурой для тех, кто определил современные представления о поэзии и (или) вообще литературе: для Маяковского, Мандельштама, обериутов. Чтение если не его собственных, то хотя бы их стихов могло окончательно превратить его из пророка в поэта — так, например, через двадцать лет после смерти изменился Блейк в руках прерафаэлитов. По всем правилам "литературной эволюции" Хлебникову давно пора было стать пусть не понятным, но привычным и внутрилитературным.
Одна из центральных идей авангарда — стать рупором чего-то безгласного и потому хранящего вечную истину. Не говорить о "немом", чем всегда занималась европейская литература, а дать слово ему самому. Это "немое" могло оказаться "пролетариатом", "подсознанием", "повседневным-женским-детским сознанием", "безумством" и так далее. Предшествующая культура накопила столько образов "немого-нечленораздельного", то есть столько образов собственной тени или изнанки, что авангарду было из чего выбирать.
Из этих призраков Хлебников обратился к самому грандиозному — к тени, отброшенной не каким-то жанром-стилем-повествователем, а всей русской словесностью и языком сразу. То, чему они самим своим существованием затыкали рот, и надо было вызвать к жизни. Обрести голос должна была освобожденная от византийских и европейских форм, включившая их как частность и эпизод Россия, то есть "славянороссы".
Грандиозность проекта потребовала радикальных операций с буквами и датами — первоэлементами территории и истории. В принципе создать народ с помощью искусственного языка и мифологии можно: у Гомера получилось с греками, у Йейтса — с ирландцами. Но в отличие от них, Хлебников действовал в одиночку; история занялась оживлением других фантомов — пролетариев, германцев, женщин, подсознания.
Те произведения авангарда, которые впали в резонанс с реальностью, стали — для обитателей этой реальности — так же условны, как всякий уже исполненный приказ. Из других императивный тон выветрился, потому что они с самого начала ни с чем в чужих головах и не могли резонировать и их "Заговори!" было обращено в пустоту.
И только вызванный Хлебниковым призрак "росского" до сих пор не может ни окончательно ожить, ни окончательно рассыпаться — потому и не отстает от хозяина. Сочинения Хлебникова станут "просто литературой" или когда исчезнут те, кто верит в существование той расы, единственным представителем которой он пока является, или когда свою веру они наконец докажут на деле — и тогда, отложив газету "Правдень", мы сможем передохнуть с его стихами.
ГРИГОРИЙ Ъ-ДАШЕВСКИЙ