На Новой (малой) сцене МХАТа им. А. П. Чехова Дюссельдорфский драматический театр (Dusseldorfer Schauspiehaus) 10 и 11 мая показывал спектакль "Месяц в Дахау", поставленный болгарским режиссером Димитром Гочевым по повести — или, может быть, монодраме — сорокалетнего прозаика Владимира Сорокина, проживающего преимущественно в Германии. Свои гастроли театр, приглашенный МХАТом, простодушно посвятил 50-летию победы над фашизмом. Рассказывает театральный критик АЛЕКСАНДР СОКОЛЯНСКИЙ.
В информационном листе к спектаклю можно было прочесть рассуждения о "сверхтоталитарном единстве государств-врагов" (профессор Игорь Смирнов) и "патологическом немецко-русском братстве" (аноним из "Вестдойче Цайтунг"). Должно быть, на наших братских языках тексты Сорокина по-разному звучат и разное значат.
Говорить по-русски о творчестве Владимира Сорокина — занятие скучное и излишнее. В свои сорок он пишет о том же и так же, как писал в тридцать — и как будет писать в семьдесят. У него ни на йоту не меняется ни манера, ни тема, ни лексикон, ни синтаксис. Меняется, — географически ширясь, но количественно почти не вырастая, — одна только аудитория. Устают от однообразия апологеты, их место занимают неофиты: представление продолжается.
Мы вправе довериться энтузиазму молодых деятелей провинциального немецкого театра. Произведение Сорокина, должно быть, действительно открыло им метафизические бездны, общезначимые и актуальные, как передовица в прогрессивном еженедельнике. За эмблемами "Месяца в Дахау" без труда распознаются волнующие темы: тут и иррациональный инстинкт власти-подчинения, и экзистенциальный аспект тоталитаризма, и загадочное неприличие русской души, и проблема субстанционального зла в эротике, впервые поставленная маркизом де Захер-Мазохом. Но именно распознаются, и только. Нельзя сказать, как Сорокин разрабатывает ту или иную тему, поскольку он их вообще не разрабатывает. Он пользуется лишь названиями тем, оболочками идей, и оперирует ими в своих целях как совокупностью заведомых трюизмов.
Здравомыслие среднего, умеренно консервативного культурного европейца, видимо, поддерживается верой в силу и искренность трюизма. Сорокину эта вера чужда органически. В его прозе старательно отыскивают значительность (как же иначе, ведь темы-то какие!). Однако же, единственный смысл литературной деятельности Сорокина состоит в борьбе со значениями, в дискредитации письменного слова. Добросовестней будет не разбирать "Месяц в Дахау", повторяя вещи, меньшинству давно известные, а большинству неинтересные — а изложить фабулу.
Русский писатель Сорокин Владимир, кажется, Сергеевич, приезжает в концлагерь в Дахау, дабы провести месячный отпуск в разнообразных пыточных камерах, числом двадцать шесть. Писателя, к вещему его удовольствию, мучают: двуглавая арийская девушка Маргарита-Гретхен, странно любимая, и иные персонажи (Курт, Георг, эсэсовцы, черви, трупы), на сцене не появляющиеся. Присутствуют же на ней: телевизор, инвалидное кресло, два чемодана, вешалка с женскими платьями (необыгранные), унитаз и холодильник (изнутри подсвеченные), зеркало, расстроенный баян, актер Самуэл Финци и актриса Альмут Цильхер. Они сначала монотонным дуэтом вводят зрителя в курс дела, а потом рассказывают, что происходило в очередной по счету камере. Предметы используются как в грамотно стилизованном хэппенинге.
В первой камере писателю вырывают ноготь мизинца, похожий на листок герани, а он кричит и писает себе на ноги. Во второй, мелодично крича "Мама!", писатель признается, что "принимал активное участие в испытании первой газовой камеры". В третьей пишет губной помадой на экране монитора слово faschist. В пятой, между порками, рассказывает о Достоевском. В шестой съедает жареный окорок смоленской девочки Лены Сергеевой. В одиннадцатой писатель наслаждается Тургеневым и набивает женскими волосами подушечки для инвалидов. В пятнадцатой бегает на четвереньках и нараспев кричит: "Жирная (или жидкая) свинья!" В шестнадцатой цитирует по памяти Жака Деррида: мы в тексте, а следовательно, в тоталитаризме, увязаем как мухи в меду. В семнадцатой фантазия Сорокина заметно иссякает, одновременно со зрительским терпением. Понимая, что пытка скукой затянулась, последнюю декаду театр милосердно комкает.
На самом простом и поверхностном уровне Сорокин пародирует литературные штампы — всяких там смоленских девочек, целующих шелковистое темя теленка. Вслед за штампом дискредитирует метафору ("туман, жирный как молоко баварской вдовы"; "ноготь — лепесток герани") и цитату ("Жри меня, и я вернусь, Только очень жри"). В третью очередь проституирует эпатирующую свободу ненормативной лексики: пользуясь ею сверх меры и смысла, писатель умело истощает энергию литературного сквернословия.
После того как эти операции проделаны, писателю не составляет труда стилистически приравнять друг к другу описания пытки, полового акта, профсоюзного собрания, трапезы, дефекации, конвейерного производства и вообще чего угодно. Это тем легче, что сам по себе Сорокин — стилист прескверный и все его персонажи вылеплены из раскрашенного папье-маше. По слогу проза Сорокина более всего напоминает обстоятельную и нудную гладкопись "100 дней Содома" — с поправкой на полное отсутствие вожделения и азарта. Она — что в чтении, что в показе — оставляет ощущение запланированного, но не испытанного шока и некоторой гадливости.
Такого эффекта автор и добивается. Постоянно работая с темами насилия, секса и телесных испражнений, Сорокин не устает доказывать, что даже с этим простейшим материалом язык справиться не в состоянии. Поэтому чаще всего произведения (и "Месяц в Дахау" тоже) заканчиваются разрушением самого языка: хаосом падежей, распадом морфологии, "глокой куздрой".
Разумеется, каждому языку интересно узнать, что он уже умер, а имя Сорокина известно пока лишь на пяти-шести. В сущности, его проза годится лишь для одноразового употребления, но автор не должен этим смущаться. Широта перспективы — от абхазского до японского — сулит ему славное или, во всяком случае, благополучное будущее.
АЛЕКСАНДР Ъ-СОКОЛЯНСКИЙ