Полвека со дня смерти классика

Последний поворот золотого ключика

       Пятьдесят лет назад умер "последний граф" российской словесности Алексей Толстой, вслед за Максимом Горьким причисленный еще при жизни к лику советских классиков. Полвека — вполне достаточный срок для проверки этого титула (не графского, а литературного), достаточно вспомнить, что через пятьдесят лет после смерти Пушкин, Толстой или Чехов стали уже хрестоматийными.
       
       Для изучения жизни и творчества "красного графа", как называли последнего Толстого, есть множество материалов, но среди них не много достоверных. В первом томе десятитомного собрания сочинений конца 1950-х помещена "Краткая автобиография" Толстого. В ней он вскользь замечает, что "рано женился". Семья упоминается еще лишь однажды, при описании эмигрантских скитаний. Нигде ни словом не указывается, впрочем, что поминаемая семья была уже третьей; сама же автобиография сочинялась при четвертой жене. Это, конечно, пустяк. Но коли граф к концу жизни стремится выглядеть "морально устойчивым", то что же он должен был опустить в своей бурной биографии, чтобы казаться безупречно благонадежным в 1939 году.
       Еще меньше веры его официальным биографам. Поскольку Толстой пришелся ко двору в годы укрепления власти Сталина и становления соцреализма, то перед ними стояла задача чисто агиографическая — не написание биографии, а составление жития. Однако в своих реалистических сочинениях граф был довольно откровенен, и имеет смысл судить о нем по его беллетристике.
       Толстой начинал самостоятельные шаги в прозе, как и подавляющее число авторов, с воспоминаний детства. В десятые годы, когда появлялись один за другим его ранние рассказы и два романа, он не изрек ровным счетом ничего нового. Скорее, следует удивляться, что печатали его широко, что можно приписать конформизму издателей. Единственной его темой в эти годы было обличение вырождающегося провинциального дворянства. Он продолжал писать типы, известные со второй половины XIX столетия хоть по "Бесприданнице", а в начале века — по "Вишневому саду". Он так и не слез с этого конька вплоть до революции, плодя все новых двойников Огудаловой и Раневской. Манера его письма была самой расхожей и непримечательной. На фоне блестящей плеяды беллетристов Серебряного века — Бунина, Белого, Замятина, Сологуба, Ремизова, — Толстой-младший был решительно неразличим невооруженным глазом.
       Здесь одна тонкость. Разночинцам вольно было трунить над провинциальными Гаевыми, но и они сквозь насмешку роняли невидимые слезы по уходящему русскому укладу. Дворянин же Бунин в "Жизни Арсеньева", рассказывая о том же, держит совсем иную ноту, за что, кстати, и был обруган Толстым в советской прессе по возвращении в начале 1930-х из Парижа (где он агитировал Бунина, по свидетельству последнего, возвращаться в СССР, где у Толстого, "дом и две машины"). Налицо в известном смысле предательство своего класса, во всяком случае — попытка откреститься от него задолго до заполнения первых советских анкет. Это — первая попытка такого рода, особенных дивидендов Толстому не давшая.
       Не столько талант, сколько личное обаяние и витальность позволили Толстому через Макса Волошина стать своим в литературных салонах десятых годов. Последует (понимая этот характер, это легко предсказуемо) новый "поворот ключа": в эмиграции в романе "Сестры" он дает крайне злобную карикатуру на "декадентов", некогда пригревших его. Возможно, его мучили комплексы бастарда (родного отца он никогда не видел) и провинциала (он рос в глухой степи, потом в Саратове), и он таким образом сублимировал их. Но факт остается фактом: блестящую художественную среду своих современников Толстой изобразил из рук вон некомплиментарно. Причем его и здесь никто не тянул за язык.
       С эмиграцией Толстой рассчитался в том же духе. После двух лет нищеты — у него не было славы не то что Горького, но даже Алданова или Зайцева — он прибился к берлинским "сменовеховцам", открыто существовавшим на подачки из СССР. Но возвращение в Россию требовалось оплатить. Толстой это делает с легкостью: пишет открытые письма, которые перепечатывают "Известия", поливает грязью эмиграцию, уже прибыв в СССР. Не забывая, кстати, отметить, что русская эмиграция не дала ни одного нового литературного имени (первые романы Газданова и Набокова-Сирина, действительно, выйдут, когда Толстой уже будет принят в России). Его роман-памфлет 1930-х годов "Эмигранты" самими своими подробностями не оставляет сомнений, что Толстой в свое время был принят и во многих эмигрантских гостиных как свой. Стоит ли говорить, что самым легким из его поздних обвинений был, скажем, счет к эмиграции за "разграбление сокровищ России" (как раз в те годы Сталин продавал на Запад антиквариат Эрмитажа тоннами).
       На этот раз очередной поворот ключика стал для Толстого воистину золотым. Именно антиэмигрантские его писания принесли ему полное признание власти, а значит и успех (стоит сравнить с Булгаковым, которому симпатии к "заблудшим интеллигентам", скажем, в "Беге", стоили весьма дорого). Впрочем, в его писательстве есть и сильные стороны: невероятная трудоспособность и замечательное умение беллетриста сочинять занимательно. Недаром именно заведомо коммерческие фантастические романы Толстого были наиболее популярны ("Гиперболоид инженера Гарина", например), а единственным произведением, до сих пор массово читаемым, оказалась очаровательная сказка про Буратино, написанная, впрочем, на чужой мотив.
       Велик соблазн именно в этом произведении найти "модель" писательского пути Толстого. Не настаивая на фрейдистской подоплеке, отметим лишь, что безродный провинциал Буратино (нельзя же всерьез темный лес, из которого прибыло полено, ставшее потом героем, считать столицей), отчим папа Карло, обманщики-декаденты кот Базилио и лиса Алиса, страна Дураков, как место эмиграции героя, Карабас Барабас, из-под ига которого следует освободиться, да и сам золотой ключик, который дал возможность войти прямо в рай, ход куда был задрапирован до времени,— всему можно найти прямые аналогии в "Краткой автобиографии" довольно неприметного литератора, снискавшего в стране большевиков колоссальный успех. Для полноты картины было бы неплохо, чтобы Буратино в финале оказался бы принцем крови, но для такого поворота Толстому нужно бы было дождаться "перестройки". Можно не сомневаться, что, доживи он до наших дней, он дополнил бы этим мотивом и "Автобиографию", ведь в конце концов он не меньше граф, чем автор "Дяди Степы" — князь.
       
       НИКОЛАЙ Ъ-КЛИМОНТОВИЧ
       
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...