Хрущев и Ульбрихт — строители павшей пять лет назад Берлинской стены — сумели создать один из наиболее впечатляющих символов зрелого социализма, оказавший неизгладимое воздействие и на западную, и на восточноевропейскую ментальность.
В извинение Хрущева можно заметить, что, заключив в 1955 году мирный договор с Австрией, он лишил мир возможности любоваться еще и Венской стеной. В противном случае было не исключено, что разделенная на оккупационные сектора габсбургская столица, в которой к тому времени уже были и проспект Сталина, и мост Красной Армии, тоже была бы разрезана стеной на Западную Вену и — по аналогии с гэдээровским самоназванием — Демократическую Вену. А так получилась только одна стена — Берлинская.
Всеми отмеченная ее уникальность состояла в том, что если прочие границы социалистического мира походили на обыкновенную границу лагерной зоны, то в Берлине лагерная эстетика была заменена на тюремную: могучие стены, рвы с водой, самострелы и псы-людоеды. При том, что удовольствие и от тюрьмы, и от лагеря примерно одинаковое, важная разница была в том, что архитектура зоны по своей молодости не успевала обрасти глубинными архетипическими ассоциациями, тогда как тюремно-крепостная архитектура ими была более чем богата. Кроме того, что жители Демократического Берлина, ненароком приблизившись к стене, слышали оклик "Halt!" и лязг передергиваемого затвора, а потому могли ощущать себя полноценными зэками, обитатели обоих Берлинов дополнительно могли усматривать в застенье потусторонний мир, рассматривать себя в качестве осажденной крепости и видеть в себе форпост своей цивилизации. Стена создавала максимальную разность и напряженность политико-культурных потенциалов.
Сама же идея разрубить огромный европейский город непроходимой стеной, кроме естественно возникающих от того неудобств типа перерубленных улиц и линий метро и превращения единого организма в два обрубка — "в застенке стен Берлин стенает", — в придачу нарушала необходимое для социалистического миросозерцания ощущение гармоничности и планомерности окружающей действительности. На фасаде зрелого социализма должен торжествовать всепобеждающий разум, а иррациональные издержки победы должны обретаться на задворках. Вместо того на топографической карте фасада застенное пространство (при непосредственном наблюдении состоящее из различных строений, людей и машин) было залито безжизненной белой краской, и столица первого на немецкой земле рабоче-крестьянского государства была обречена жить бок о бок с Неназываемым. Соседство Неназываемого лишало восточногерманский режим даже теоретической возможности играть в "социализм с человеческим лицом" и надеяться спустить дело на горбачевских тормозах: любое прикасание к стене означало разрыв плотины и всесокрушающий потоп. А по закону домино на стене в конечном счете держалась вся созданная после 1945 года восточная Империя. Наиболее последовательные патриоты, в сущности, правы, когда говорят, что СССР погиб в 1989 году: обвал стены дошел сперва до Вильнюса, потом до Киева, и в Беловежской пуще все рухнуло окончательно. В этом смысле Хрущев берлинской ночью с 12 на 13 августа 1961 года заложил под СССР мину не хуже доклада на XX съезде.
Впрочем, в своей неизреченной простоте Хрущев заложил не меньшую мину и под западное либеральное миросозерцание. Циклопическая надежность стены — да и в самом деле, кто же строит такие монстры иначе как на века! — внушала Западу мысль, что в веках так и будет: "Древней меня лишь вечные созданья, и с вечностью пребуду наравне. Входящие, оставьте упованья". Эта мысль давала Западу возможность душевно любить абстрактных восточноевропейцев — пяти остановок от Zoobahnhof в сторону Alexanderplatz достаточно, чтобы увидеть их несчастие и умилиться своим искренним состраданием к ним, но поскольку они эти пять остановок в сторону Zoobahnhof никогда проехать не смогут, то и превращения абстрактного сострадания в конкретную встречу опасаться нечего.
Но Горбачев в своей не менее неизреченной простоте довел дело до падения стены, и сперва Демократический Берлин хлынул в Западный, а затем демократическая Восточная Европа — на Запад. Прославившее Западный Берлин утонченное переживание порожденного стеной мифологического пространства и не менее утонченно-абстрактная любовь к угнетенным меньшим братьям сменилась хаосом посткоммунистического синкретизма для Запада — и общением с до боли напоминающими бывших охранников Берлинской стены западными консульскими чиновниками для Востока.
МАКСИМ Ъ-СОКОЛОВ