Сергей Гандлевский

Та самая

Из всех женских монологов на свете лишь один неотразимо действует на мужское читательское сердце - монолог Татьяны Лариной.

В пору мальчикового чтения мне случалось влюбляться в героев книг — но ими, как правило, не были ни Бекки Тэтчер, ни Изабелла де Круа, ни госпожа Бонасье, ни прочие вымышленные девочки и женщины. Эмоцию, которую я мог бы охарактеризовать как влюбленность в литературный образ, когда сердце разрывается от заведомо тщетного чувства, поскольку оно внушено всего-навсего фикцией, игрой авторского воображения, я испытывал к героям мужского пола, скажем к Атосу или старому волку Акеле. Кстати, нечто похожее происходило со мной и в параллельной реальной жизни. Симптомы влюбленности — беспричинный восторг вперемешку с горестью, близкие слезы, невозможность найти себе от волнения место — были знакомы мне еще со времен детского сада по опыту общения с настоящими Наташами и Любами. Но гораздо острее и болезненнее, чем увлечение сверстницами, я переживал влюбленность в мужчин — кумиров детства. Например, в массовика-баяниста с турбазы в Жигулях, где я провел с бабушкой июль 1962 года. Я мог бы изобразить здесь интересное артистическое замешательство по поводу своей детской, как говорится, нетрадиционной ориентации, если бы всю последующую жизнь не был одержим самой недвусмысленной тягой к противоположному полу, а кроме того, давным-давно не натолкнулся на свидетельство Льва Толстого о его подобной же возрастной странности, не имевшей, по мнению классика, ничего общего с гомосексуальными наклонностями.

В литературных же героинь я с полуоборота почти не влюблялся еще и потому, что сердце мое несвободно: вот уже сорок с лишним лет (с перерывами на приступы головокружения от Настасьи Филипповны или Лолиты) я привычно, ровно и восхищенно люблю Татьяну Ларину. Она нравится мне целиком и полностью, мне дорог каждый поворот ее вымышленной судьбы. И томительная одинокая юность, и книжная страсть к заезжему оригиналу, и отчаянное объяснение в любви к нему. И каждый раз меня всего перекашивает от жалости, когда Онегин с несколько картинным благородством учит ее уму-разуму. Я сопереживаю ее вещему сну, как можно сопереживать бредням только очень близкого человека. Меня восхищает ее столичное преображение, вернее, ее такое, именно женское, приятие страдания и пожизненной неудачи как данности, с которой следует с достоинством смириться, будто женщине ведомо что-то более важное, чем стремление к счастью. Что? Мужчина бы, скорее всего, вполне рефлекторно устроил из сходного бедственного положения довольно эффектное зрелище ("На миру и смерть красна" — вот мужской подход к несчастью). А тут абсолютно тайная, абсолютно несложившаяся, абсолютно единственная жизнь — и никакой позы, хотя бы для самообмана. Непостижимо.

Это непостижимое поведение помогает читателю-мужчине разобраться в себе и понять собственную актерскую, азартную и неблагодарную природу: тяготиться тем, что есть, искать от добра добра — и рвать и метать из-за утраченного по своему же небрежению!

Вспомним финальную сцену "Евгения Онегина" — по существу, водевиль ("Муж в дверь — жена в Тверь"): прекрасная неубранная и заплаканная женщина, коленопреклоненный обожатель (ему наконец-то не скучно!), муж на пороге комнаты — и не какое-нибудь там недоразумение в штанах, которому рога только к лицу, а видавший виды генерал, привыкший к заслуженным почестям.

Набоков глумливо заметил, что нечаянно вырвавшееся признание Татьяны: "Я вас люблю (к чему лукавить?)" — "должно было заставить подпрыгнуть от радости опытное сердце Евгения". Если Набоков прав и Онегину, пусть и за пределами пушкинского романа, все-таки суждено добиться своего, то читатель медленно, но верно окажется на территории другого шедевра русской литературы — "Анны Карениной", где герою суждено стоять над своей добычей, как убийце, "с дрожащей нижней челюстью", а героине — чувствовать себя "столь преступною и виноватою, что ей оставалось только унижаться и просить прощения".

Даже в этом случае, независимо от вопиющей фактической банальности произошедшего (впрочем, не большей, чем водевильная концовка романа в стихах), ничему флоберовскому, жалко-тривиальному мы свидетелями бы не стали и никому бы из героев не поздоровилось — высокая трагедия гарантирована. Залогом того перво-наперво присутствие в любовном треугольнике Татьяны Лариной.

Но Пушкин расчетливо — минута в минуту — обрывает свое повествование на полуслове, оставляя свою несчастную героиню на идеальной недосягаемой высоте, откуда она "сквозь слез" и на веки вечные говорит "нет" Онегину — и вообще нашему брату.

Великая литература — сильный наркоз, и страсть к питомцу авторского вымысла часто напоминает всамделишное чувство, но с одной оговоркой: она в принципе не может рассчитывать на взаимность.

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...