«Мы увидим совершенно новую политическую карту мира»
Какие вызовы стоят перед Россией в борьбе за Большую Евразию
Сумеет ли Россия возглавить евразийскую интеграцию, кто наши ключевые соперники в «битве архитекторов» будущего и какими средствами с ними бороться? О позициях и перспективах России в глобальной конкуренции цивилизационных проектов «Ъ-Науке» рассказал эксперт Философского клуба «Цивилизационное будущее России», доктор исторических наук, заместитель декана исторического факультета МГУ им. М. В. Ломоносова Дмитрий Андреев.
Дмитрий Андреев
Фото: Пресс-служба философского клуба «Цивилизационное будущее России»
Дмитрий Андреев
Фото: Пресс-служба философского клуба «Цивилизационное будущее России»
— В экспертных кругах часто используется термин «устойчивая конфигурация». Давление на Россию в Большой Евразии — это временное, конъюнктурное явление или та самая, новая, устойчивая конфигурация международной среды?
— Сейчас, после начала войны Израиля и США против Ирана, вообще невозможно говорить о каких-либо устойчивых конфигурациях. Я считаю, что с этой войной человечество вошло в своего рода переходный период, по прошествии которого мы увидим совершенно новую политическую карту мира. Но это будет еще нескоро, по-видимому, лет через двадцать, не раньше.
Если же обратиться к ситуации на момент начала войны, то напрашивается парадоксальный ответ. С одной стороны, давление на Россию было, причем давление системное и сильное. С другой стороны, такое давление было результатом не консолидированной политики нескольких крупных геополитических субъектов, а именно их разрозненными и шедшими подчас вопреки друг другу действиями. Скажем, противостояние России со стороны коллективного Запада — это, несомненно, устойчивая конфигурация, насчитывающая не одно столетие. Но эта устойчивая конфигурация — сама по себе, а геоэкономические интересы Китая, по многим вопросам идущие вразрез с интересами России и представляющие собой также устойчивую конфигурацию,— сами по себе.
Надо четко понимать, что наша страна уже хотя бы в силу своего исключительно выгодного положения в Большой Евразии всегда будет испытывать посягательства с разных сторон. И это тоже устойчивая конфигурация. Так было до иранской войны и так будет после ее завершения — разве что несколько поменяется расклад в стане наших оппонентов. Поэтому любые разговоры о том, что мы можем предложить миру какой-то совместный проект по мирному и взаимовыгодному сосуществованию в Большой Евразии и в целом на планете, априорно несерьезны.
— Если мы имеем дело с новой конфигурацией, то в ней неизбежно обостряется конкуренция цивилизационных проектов. Что именно конкурирует на деле: ценности, институты, стандарты, инфраструктура, технологические цепочки, цифровые экосистемы?
— На первое место я поставил бы, безусловно, те показатели, которые относятся к гуманитарной сфере. Но из приведенного перечня таковыми являются только ценности. Да, они, несомненно, важны. Но ценности — это лишь одна из гуманитарных составляющих. Если эти составляющие попытаться объединить в нечто целое, то подобную конструкцию можно назвать, наверное, жизненной устойчивостью, то есть способностью страны и ее общества к успешному функционированию и развитию в любых условиях, даже кризисных.
Жизненная устойчивость немыслима без приверженности определенным ценностям, в этом не может быть никакого сомнения. Причем такая приверженность, не побоюсь этого слова,— тоталитарная, необсуждаемая, разделяемая критической массой общества.
Но для жизненной устойчивости одних лишь ценностей недостаточно — необходима способность к мобилизации, существованию в экстремальных режимах. Наконец, жизненная устойчивость в качестве своей неотъемлемой части предполагает пассионарность. Думаю, что это понятие Гумилёва не нуждается в объяснении.
Четвертая составляющая жизненной устойчивости — потребность в развитии, в усложнении, в совершенствовании имеющегося опыта улучшать среду существования. Можно назвать и другие необходимые составляющие жизненной устойчивости, но ограничимся хотя бы названными четырьмя.
Удивительно, но позднесоветская релаксация и постсоветское увлечение совершенно противоположными установками не вытравили из нашего общественного генотипа перечисленных качеств. Да, они подверглись коррозии, но не исчезли и с началом СВО проявились в полную силу. Конечно, институты, технологии и инфраструктура важны, никто с этим не спорит. Но без жизненной устойчивости они мертвы. В высокоразвитых странах и Запада, и Востока, в которых с инфраструктурой и технологиями все в порядке, жизненная устойчивость практически сошла на нет, она растворилась в гедонизме. С этой точки зрения у нас неплохие шансы в борьбе за Евразию. А материальные наработки — дело наживное. Сумели же буквально с нуля и во многом на голом энтузиазме за считаные месяцы создать индустрию беспилотников.
— Часто звучит метафора о роли России как «цивилизационного архитектора совместности». Чтобы перевести эту концепцию на язык конкретных проектов, скажите, что именно — в сфере технологий, безопасности, логистики, гуманитарных связей — мы можем предложить другим странам Евразии в качестве действующих моделей совместного будущего?
— Сразу скажу, что я не верю ни в какое «совместное будущее». Конкуренция была, есть и будет, и вся эта риторика о сотрудничестве и взаимном доверии — опасное заблуждение. Но другое дело, что нам надо умело лавировать в наступившей глобальной неопределенности.
Сегодня очевидно, что мы можем получить выгоду от посредничества в разруливании ситуации вокруг Ирана. За нами такую роль по факту признают и сам Иран, и Штаты, и монархии Залива. Израиль высокомерно не признает — пока. Сейчас главная повестка — это безопасность, и тут нам есть что предложить всем заинтересованным в безопасности сторонам. Технологии? Нет, все, что у нас есть ценного,— это сейчас в ВПК, поэтому партнерство в данной сфере очень избирательное. Логистика — это ловушка для нас. Выгода от транзитов по территории России сродни выгоде от торговли углеводородами: быстрые и легкие барыши провоцируют опасную успокоенность. Не надо, мы это уже проходили в тучные нулевые. Ну а на гуманитарные связи мы можем рассчитывать только лишь применительно к постсоветским центральноазиатским странам.
Мы допустили массу ошибок в отношениях с ними, но не все еще потеряно, ситуацию можно исправить. Для этого надо всего лишь стать более прагматичными. Я сказал бы даже еще сильнее — возродить на этом нашем внешнеполитическом направлении доктрину Брежнева, то есть исходить из ограниченного суверенитета наших партнеров, чтобы они перестали пытаться усидеть на двух стульях, российском и западном. Необходимо, чтобы элиты бывших советских республик Центральной Азии поняли одну простую вещь: Запад в лучшем случае может обеспечить им очаговую модернизацию — вокруг выгодных экспортных отраслей. То же самое можно сказать и о Китае. Россия же готова вернуться в эти бывшие фрагменты СССР с проектами не очаговой, а всеохватной модернизации. Инвестиций нет? А тут важны прежде всего не инвестиции, а намерения, замыслы, проекты. Важно доверие, но в обмен на согласие на доктрину Брежнева.
— Чего не хватает евразийской интеграции именно в прикладном смысле: общего рынка труда, единого цифрового контура, арбитража, научно-образовательного пространства, совместных стандартов? Что следует достраивать в первую очередь?
— Этот вопрос продолжает вопрос предыдущий. Точно такую двойственную позицию — и нашим, и вашим — занимают в бывших советских республиках Центральной Азии, за исключением разве что Киргизии, да и то нет никакой гарантии в том, что преемник Жапарова сохранит пророссийский курс. Точнее, наиболее пророссийский из всех этих пяти государств. Не хотите поддерживать нас в СВО — ладно, мы благодарны нашим друзьям из Северной Кореи. Не хотите признавать новые границы России, причем даже в Крыму,— ничего, тоже потерпим. Но вот агрессивная русофобия и якшания с западными фондами и прочими специальными структурами — это уже чересчур. Тем более что Россия фактически спасает эти государства от социального взрыва, трудоустраивая их граждан. Все остальное второстепенно.
Мы должны быть абсолютно уверены в наших партнерах, для которых слишком много делаем на протяжении всего постсоветского времени, уверены в том, что они за нашей спиной не пытаются решать свои проблемы с нашими оппонентами и противниками. К сожалению, пока что приходится констатировать обратное. И без качественных изменений в этом вопросе все остальное — всякие там стандарты и цифровые контуры — не имеет никакого значения. Они у нас могут идеально совпадать, но толку от этого все равно никакого не будет, потому что мы не можем доверять партнерам, которые имеют какие-то свои дела с теми, кто противостоит России. Либо тогда нам надо относиться к ним именно как к партнерам, не более того: «дружить» по мировым рыночным ценам и без всяких преференций.
— Эксперты говорят о фундаментальном сдвиге. Скоро главным источником исторического знания для большинства людей станет не историк, а алгоритм ИИ. Готовы ли мы к этому «парадигмальному фазовому переходу» в борьбе за историческую память?
— Я не согласен с таким мнением. Оно заставляет вспомнить то будущее, которое рисовалось в романах Жюля Верна. Во многом этот писатель оказался прав, но далеко не во всем. То же самое можно сказать и об искусственном интеллекте. Да, он многое изменит в жизни, но его возможности нельзя назвать беспредельными. И если говорить об исторической памяти, то машину, конечно, получится использовать для пропаганды и для пиара с задействованием исторического флера, что мы и так сейчас наблюдаем, но для формирования памяти как ценности — а именно за такую память мы боремся и будем бороться дальше — машины недостаточно, нужен человек. По крайней мере, как оператор машины.
Надо разделять историческое знание и историческую память. Если под знанием понимать некую справочную информацию, то искусственному интеллекту такое под силу, а если самоощущение человеком себя в пространстве времени, несущую конструкцию его индивидуальной и социальной идентичности, то компьютер тут бессилен.
— Как в эпоху нейросетей выстраивать доверие к историческому знанию? Что в этой ситуации может сделать государство и научно-образовательное сообщество? Что должно быть «проверяемым основанием» — цифровые корпуса источников, прозрачность методологии, система научной верификации, публичные стандарты?
— Я сформулировал бы вопрос по-другому. Понятие «проверяемого основания» само по себе ущербно. Многие, очень многие исторические сюжеты невозможно проверить в привычном смысле этого слова. Например, можно уточнить ту или иную дату, а вот с мотивами поступков уже неизмеримо сложнее. В их истолковании очень многое зависит от квалификации историка. Необходимо преодолевать то, что я называю тоталитаризмом исторического источника, когда содержащиеся в нем сведения истолковываются прямолинейно и сугубо рационально, без тени сомнения в предложенной единственной возможности их объяснения.
В истории многое расшифровывается по наитию, с задействованием не столько знания, сколько интуиции. А в то, что нейросети обладают интуицией, я просто не верю. Сейчас при истолковании прошлого нас никто не обязывает следовать удушающему и примитивному марксистскому подходу. Мы пережили и свойственную нам в девяностых — начале нулевых подростковую увлеченность постмодерном с его уходом в пафос игровых интерпретаций. И сейчас, я думаю, мы как никогда прежде близки к понимающему объяснению исторического факта как такового.
От государства требуется немногое — предоставлять публичную трибуну именно тем, кто мыслит нешаблонно, кто чувствует живую ткань прошлого. То есть проблема должна решаться не в смысле обеспечения публичной открытости информации и ее проверяемости, а путем формирования сообщества лидеров правильного общественного мнения о прошлом. Такое государству вполне под силу.
— Как один из вариантов ответа на этот вызов предлагалось создание Евразийской ассоциации исторической науки. Насколько такой проект реалистичен, учитывая, что у независимых государств Центральной Азии за последние 30 лет уже сформировались собственные, порой противоречивые, национальные исторические нарративы?
— Будет лояльность — будет и правильная общая память о прошлом. Но ни в коем случае не наоборот. Ошибочно считать, что сегодня мы в состоянии составить конкуренцию щедро финансируемым западными фондами историкам-русофобам. Все пятеро центральноазиатских государств идеократичны, задаваемые в них сверху ориентиры непреложны к исполнению. Элиты должны получить команду, как следует истолковывать те или иные события прошлого. В этом вопросе надо идти явно не снизу.
Конечно, и нам, историкам, надо не сидеть сложа руки, а посильно проявлять инициативу: отыскивать наших потенциальных единомышленников, поддерживать их, помогать с публикациями в рейтинговых российских журналах. Для такой работы, кстати, и может пригодиться Евразийская ассоциация исторической науки. Но еще раз: без перемены политического курса этих стран и без занятия ими более пророссийской позиции в международных делах у нас не получится внедрить в их общества правильные представления о прошлом.
— В XX веке книга «Аз и я» показала, как исторические идеи могут уходить «в народ» через культуру. А где наши современные «Аз и я»? Существуют ли сегодня популярные книги, фильмы, сериалы, которые успешно — или, наоборот, провально — работают на формирование общего евразийского исторического сознания?
— А разве сулейменовская «Аз и я» работала на консолидацию, так сказать, «общего евразийского исторического сознания»? Во-первых, в советское время, когда вышла эта книга, ни о какой Евразии и речи не было. Евразийцы-эмигранты были под запретом, о них никто не знал. Само это слово отсутствовало в общественном лексиконе.
Во-вторых, если говорить непосредственно о самой книге «Аз и я», то ее следует расценивать как идеологический спецпроект в развитие яковлевской статьи «Против антиисторизма». Этот проект был направлен против начавшегося, пусть дозированно и под строгим партийным контролем, возрождения православной русской культуры. Вопрос предельно деликатный. Разумеется, исторически русско-половецкий синтез имел место, как и синтез русско-варяжский. Но под пером Сулейменова героика и смыслы «Слова о полку Игореве» фактически аннигилировались, в то время как сам этот памятник древнерусской литературы в советское атеистическое время был одним из немногих мостиков духовности, связывавших этнокультурное большинство Советского Союза с его историческими корнями. Есть наука, а есть использование науки в интересах практической политики. «Аз и я» Сулейменова — это как раз последнее. Как, впрочем, и многие сочинения Гумилёва. В пору их написания православная русская культура только набирала силу после десятилетий очень странного двойственного существования: с одной стороны, ставшего при Сталине практически официозным, а с другой — тем не менее остававшегося как бы полуподпольным. И в таких условиях идея о русско-половецком синтезе, будь она хоть трижды правильной, ситуативно была, мягко говоря, несвоевременной.
Поэтому «Аз и я» — это неудачный пример того опыта популяризации исторического знания, какой нам сегодня нужен. Более того, а что такое в наше время «общее евразийское историческое сознание» и нужно ли оно вообще? Снова и снова говорю — нужно, но при условии гораздо более тесной привязки центральноазиатских стран к России. Да и то не надо надсадно придумывать никакой «евразийскости». Общая память о героическом советском и героическом имперском прошлом, а не брехня о колонизации и угнетении, это да. Отсылки к такой памяти в нынешней обстановке битвы за Евразию — совместной битвы России и ее центральноазиатских друзей и союзников — это да. А непонятное «общее евразийское историческое сознание» с теми, кто опирается на нашу поддержку и одновременно жаждет особых отношений с США, Британией, Турцией и иже с ними,— это нет. Каких-то заметных культурных проектов последних лет, которые пропагандируют такое «сознание», не назову. А вот «Тихую заставу» Маховикова о нашей недавней общей трагической истории хорошо помню.
— Цифровые экосистемы — соцсети, сервисы, платформы — сегодня играют ключевую роль в борьбе за лояльность не только брендам, но и государствам и идеологиям. Какие экосистемы вы считаете ключевыми на постсоветском пространстве? И насколько здесь Россия конкурентоспособна или зависима от глобальных игроков?
— История с Telegram — это исчерпывающий ответ на вопрос. С 2022 года, когда пришлось отказаться от американских соцсетей, мы продолжали легкомысленно полагать, что с Telegram будет все в порядке. И дождались. Max — это во всех отношениях еще сырой проект. Хотя при той поддержке на всех уровнях, какую он сейчас получает, есть шанс раскрутить его в серьезное цифровое пространство.
Менеджеры Max сообщают о расширении сети его пользователей в странах Центральной Азии. Так ли это на самом деле, я не знаю. Пользовательские предпочтения — вещь консервативная. Не думаю, что у нас получится быстро завоевать симпатии жителей этих государств к Max. Но в любом случае не стоит отчаиваться. Ошибку, которую мы допустили в отношении Telegram, надо исправлять и основательно вкладываться в Max. Кстати, наступившая глобальная нестабильность нам здесь может быть очень на руку.
— Есть мнение, что именно через работу с цифровыми экосистемами можно обеспечить сохранение русского языка в качестве лингва франка в пространстве Большой Евразии. На ваш взгляд, есть ли на это шанс или этот поезд уже уходит?
— Давайте не будем соединять друг с другом два совершенно разных вопроса. Про российскую цифру и ее перспективы в России и на постсоветском пространстве я уже сказал. А вот позиции русского языка в странах бывшего СССР, в том числе центральноазиатских, по-прежнему прочные. Да, молодые люди не знают русского с рождения, они не билингвы, как это было в советское время, по крайней мере — в городах. Но возможности трудоустройства в России заставляют овладевать русским, хотя бы на самом элементарном уровне. Однако нельзя успокаиваться и полагать, что без русского в этих странах не обойдутся. Пока не обойдутся, но ведь задача не просто сохранять общее лингвистическое пространство, но развивать его, расширять, как только это возможно. А это значит, что нельзя ограничиваться лишь требованиями к приезжающим в Россию на заработки, необходимо возрождать моду на русский как на язык элиты, что было в советское время. Кстати, здесь есть чему поучиться у Британии, как она сохраняет свое влияние в бывших колониях, в том числе и через поддержание именно элитарного характера английского. Да, русский — это не английский. Но тем не менее.