ОТЕЦ Андрей Колесников
Маша позвонила и закричала в трубку:
— Папа, я заняла первое место! Папа, первое место! Я выиграла!
Я онемел просто. Это была первая такая победа. Теперь я знаю, что не последняя.
Утром все еще было очень плохо. Накануне случилась трагедия. Один мальчик, с которым Маша дружит, признался ей в любви. Проблема была не в этом. Проблема была в том, что она с ним дружит. А он ее любит.
И Маша хладнокровно сказала ему, что она его не любит совершенно и что ее устраивают отношения, которые уже сложились. Он принял это слишком близко к сердцу.
Я потом спрашивал Машу, зачем она так с ним. Я не то что хотел провести с ней какую-нибудь беседу. Нет, мне правда было важно поговорить с ней об этом потому, что я же до сих пор пытаюсь, так сказать, познать природу женщины. Дойти до самой сути. То есть до самого дна. Спуститься в эту бездну. В этот кромешный ад. В это... В общем, ладно.
И вот, оказывается, можно уже поговорить об этом со своей дочерью. И, может, хоть она что-то прояснит — по-родственному честно. Ну, по возможности.
Да, я понимаю, что семь лет ей исполняется только 26 февраля. Но я знаю, что на самом деле можно об этом с ней разговаривать. И, скорее всего, даже нужно.
И я разговариваю.
— Откуда в вас эта жестокость? — спрашиваю я.— Ну скажи мне — откуда?
— А как ты думаешь? — спрашивает она, и у меня скрипят зубы, потому что мне надоело слышать этот ответ уже столько лет от всех этих женщин, которых я сдуру спрашивал об этом.
И предположение, что моя дочь скажет мне правду, с самого начала было, конечно, абсурдным.
— Может, ты все-таки что-нибудь расскажешь мне про этот случай? — говорю я.
— А ты вообще-то откуда про это знаешь? — опять вопросом на вопрос отвечает Маша.
— Учительница рассказала.
— А-а-а...— вздыхает Маша, и я понимаю, что зря сказал, учительнице она теперь это запомнит.— А что еще она тебе сказала?
— Что мальчик в самом деле очень страдал.
— Да, под пианино закатился! — смеется Маша.
— Да, и лежал там два часа, и его искали всей школой, кричали, звали его, как в лесу, а он не отзывался. Он страдал.
— Ну да,— говорит Маша,— страдал. И поэтому подножку мне поставил. Знаешь, как больно было?!
— Да?! — злюсь я уже всерьез.— А ты хоть знаешь, почему он тебе эту подножку поставил?!
И когда я злюсь, во мне говорит никакая не мужская солидарность. Или не только мужская солидарность. Я просто вспоминаю, как в те же семь лет зимой полтора часа простоял на страшном морозе под деревянной горкой у подъезда, где жила Ира Гицевич, чтобы дождаться ее и бросить в нее специально за день до этого приготовленный кирпич. До сих пор жалею, что не попал. Не добросил просто. А так-то я меткий, потому что левша.
Я вспоминаю, как любил я Иру Гицевич. И не только в тот момент, когда кидал кирпич, а и за год до этого, и за два, и через два года после этого. Да, потом я полюбил другую. Но Иру Гицевич я любил четыре года, и это были такие годы, каждый из которых идет за пять.
И вот это все я рассказываю Маше. Она внимательно слушает. Мне даже кажется, она так внимательно меня никогда не слушала. И она говорит мне:
— Папа, я же тоже его любила.
— Как? — я что-то не понял.
— Да,— пожимает плечами Маша,— любила. И призналась ему в этом. А он засмеялся.
— А-а-а,— холодею я,— так это была месть.
— Никакая не месть,— поджимает она плечами.— А что такое месть?
Хорошо, что она это спросила. Я на секунду прихожу в себя, мне даже стыдно, потому что я слишком что-то увлекся и совершенно забыл, что передо мной семилетний, вернее, почти семилетний ребенок.
— Я ему еще кое-что сказала,— добавляет Маша.
Я успеваю подумать о том, что своим рассказом про Иру Гицевич я, кажется, все-таки сильно потряс ее недетское воображение и прорыв в искренность все-таки случился, иначе она бы всего этого мне не рассказала.
— И что ты ему сказала?
— Что я Павлика люблю.
— Ты на самом деле его любишь? — сразу забываю я обо всем остальном.
— Ну да.
— И давно?
— Ну, не очень.
Точно она сказать не сможет, потому что еще не научилась говорить о времени в часах и днях.
— А за что? Илья мне, честно говоря, гораздо больше нравится.
— Папа, это я Павлика люблю, а не ты,— смеется она.
— И за что?
— А мы вместе с ним на продленку ходим. А Илью раньше забирают.
— Маша, ты сильно упала, когда он тебе подножку поставил?
— Больно было,— подтверждает Маша.
И вот утром мы заходим с ней в школу, и я сразу вижу Илью. А он видит Машу, подходит к ней и тихо просит у нее прощения и что-то дарит ей, что-то в коробочке, я потом все забываю спросить, что же это такое он ей подарил. Я вижу, что он ужасно стесняется, и совершенно не потому, что видит, например, меня, или потому, что рядом стоит его мама. Он стесняется так, потому что рядом стоит Маша.
И, в общем, у меня комок-то в горле застревает.
Чего не скажешь о Маше. Она кивает и начинает кого-то искать глазами. Я с ужасом думаю, что Павлика. Я в самом деле думаю об этом с ужасом.
Но она так никого и не находит. Может, она от смущения кого-то искала глазами, я не знаю.
А вечером она звонит и кричит, что она выиграла первое место. Я тоже что-то кричу, и тоже, в общем, от счастья. Потому что она сначала победила в школьном конкурсе исследовательских работ с работой "Есть ли у куклы сердце?", а теперь и в конкурсе Северо-Западного округа Москвы. И это была абсолютная победа, потому что выше только горы и только выставка работ победителей.
Я по-честному совершенно счастлив, и не только потому, что горжусь своей последней, как всегда, фразой в этой работе: "Отдать свое сердце можно только тому, в кого вложил свою душу".
Я счастлив по одной-единственной причине: чтоб я так жил!