В воскресенье директор Музея кино Наум Клейман представил телезрителям Российского канала знаменитый фильм режиссера Абрама Роома (1894-1976) "Строгий юноша", так и не вышедший на экраны в 1935 году и пролежавший потом на полке ровно тридцать лет. Но и в 60-е его смогли увидеть единицы, после чего лента опять благополучно осела в хранилище. Фильм (о нем пишет Алексей Тарханов) интересен не только изощренностью киноязыка при крайней ходульности содержания, но и тем, что автором сценария был Юрий Олеша, о литературной судьбе которого рассказывает НИКОЛАЙ Ъ-КЛИМОНТОВИЧ.
Юрий Олеша, как говаривали советские критики, фигура неоднозначная. С одной стороны — он явный баловень литературной фортуны. Прибыв в Москву молодым человеком без имени, он сразу оказался сотрудником "Гудка", — не официозных бухаринских "Известий", конечно, но газеты очень популярной. Тогда же журналы с удовольствием стали печатать его рассказы, а по выходе "Трех толстяков" Олеша если не сделался знаменитым, то встал на дорогу славы.
Знаменитым он проснулся в день выхода из печати романа "Зависть". Фраза "по утрам он поет в клозете" стала популярна, как маяковские остроты. Было время, богатое на литературные новинки, причем первосортные. Но даже на этом богатом фоне роман Олеши прозвучал необычайно громко. Помимо явного таланта автора, другой составляющей успеха была тема романа — "интеллигенция и революция". На этой теме была сделана не одна репутация. Скажем, два современника Олеши, Бабель и Булгаков, писали о том же, но об интеллигенте в вихре гражданской войны, тогда как Олеша — об интеллигенте среди социалистического строительства. Герой романа интеллигент Кавалеров — отметим пародийность фамилии — просыпается в квартире большевика и спеца Бабичева, который накануне подобрал его пьяным на улице, после того как Кавалерова вышвырнули из кабака. Завязка если не аллегорична, то во всяком случае символична: Кавалеров буквально вышвырнут из новой жизни, Бабичев же, олицетворяющий созидательные порывы большевизма (он проектирует коммунальные столовые, чтобы женщин-рабочих освободить от кухонного бремени), покровительствует ему.
Вряд ли сам Олеша слышал убийственную ироническую перекличку двух своих самых знаменитых вещей: канатоходец Тибул пьет в кабаке, социалистический "толстяк" стал к нему снисходителен. Впрочем, во времена "Зависти" такая постановка вопроса никому еще не могла прийти в голову. Большевистские бонзы еще не опознавались как "толстяки", интеллигенты не ощущали себя трагическими страдальцами, как много позже опишет своего доктора Пастернак. Поэтому под пером Олешы Кавалеров не трагический герой, но своего рода Пьеро эпохи, клоун на арене, где творятся неслыханные и чудесные, но непонятные для него вещи. Это было в духе времени: вспомним самоубийцу у Эрдмана или единственного интеллигента в знаменитых романах Ильфа и Петрова — Вассисуалия Лоханкина, говорящего гекзаметром и брошенного, естественно, женой. Интеллигенты не по декрету, но искренне чувствовали себя несвоевременными и несозвучными, и должно было пройти несколько десятилетий, чтобы описанный Олешей конфликт был переосмыслен, — в 60-е лагерник критик Белинков написал блестящую книгу об Олеше под названием "Толстяк и поэт", в которой все было расставлено по шестидесятническим полочкам. Недаром книга была запрещена, журнал, в котором печатались отрывки из нее, разогнан, сам критик — выслан, чтобы потом погибнуть в загадочной катастрофе на европейском автобане. А сказал-то Белинков только и всего: партийная номенклатура — это "толстяки", а Олеша — поэт и канатоходец, но жизнь — не сказка, и они победили его.
Но вернемся в 30-е. Времена менялись, а Олеша-Кавалеров по-прежнему безуспешно пытался вписаться в героические будни. Сценарий "Строгого юноши" — последняя попытка этого рода. Удивительно, но и здесь Олеша не отступил от раз заданной схемы. В сценарии есть и Суок — комсомолка, весьма забавно трактующая теорию "стакана воды", простодушная и симпатичная, но — кукла, как ни крути. Здесь есть и героиня, искренне рвущаяся из стана "толстяков" в стан "канатоходцев". Но — и это кажется невероятным — Олеша внутри схемы совершил еще один кульбит. "Толстяком" теперь становится интеллигент, а кавалеровы-тибулы превращаются в комсомольцев, усиленно сдающих нормы ГТО. Здесь важна вот какая закономерность: в сказке выступает революционная масса против зажравшихся буржуев-эгоистов, в "Зависти" интеллигент-одиночка "завидует" здоровому коллективизму, в "Юноше" интеллигент-эгоист завидует здоровому коллективизму комсомольцев, и его готова покинуть, как Лоханкина, его жена Маша. Ужас в том, что бумеранг, однажды брошенный, не мог не вернуться. Он и вернулся: фильм, разумеется, был запрещен. Канонической осталась лишь первая версия, две другие властям были больше не нужны. С тех пор Олеша ничего не писал, кроме записных книжек, и жил двадцать лет буквально на содержании "Трех толстяков", которые превратились в пьесу, в фильм, разве что не в балет.
Для судьбы Олеши важен и еще один эпизод. Как раз во время работы над "Юношей" он имел неосторожность выступить со статьей против Шостаковича, включившись в кампанию по искоренению "сумбура вместо музыки". Либеральная интеллигенция, которая была в России всегда, с удовольствием ему этого никогда не забывала, как будто судьба Шостаковича зависела именно от Олеши. Но это — лишь камертон к основной линии литературной судьбы. Олеша в 50-е сделался ходячей — точнее, сидячей в "Национале" — легендой, и новые юноши, отнюдь не строгие, но в галстуках с пальмами и с набриолиненными коками, почитали за честь угостить его коньяком. Олеша писал свои "Ни дня без строчки", но только на фоне тогдашней литературы эта вымученная книга могла казаться новаторской.
Валентин Катаев в автобиографической повести "Алмазный мой венец" вспоминает такой анекдот. Как-то они с Олешей поздно ночью ждали трамвая. Олеша сказал: ничего не получится, я невезуч. В этот момент в темноте послышался перестук трамвайных колес. Но вдруг трамвай, не доехав до остановки метров двадцать, остановился и — уехал задом опять в темноту. Я же говорил, тоскливо сказал Олеша. Кажется, это едва ли не метафора его собственной литературной судьбы: трамвай был таки совсем рядом, но сесть в него так и не удалось.