Фестиваль фестивалей в Петербурге

Трагедия вечно возвращающейся благодати

       Пока теоретики всего мира обсуждают вступление кинематографа в возраст заката, десятая муза потихоньку впадает в детство. В программе Фестиваля фестивалей представлены уже две картины, трактующие жизнь посредством детских игр. Уподобив вечный круг бытия немудреной присказке-считалке, француз Бертран Блие сделал "Раз, два, три! Солнце!" (см. Ъ от 14 мая). Акира Куросава снял "Мададайо". Буквально это переводится как "еще нет", а значит что-то вроде "я иду искать" или "кто не спрятался, я не виноват". О последнем фильме великого японского режиссера рассказывает кинокритик СЕРГЕЙ Ъ-ДОБРОТВОРСКИЙ
       
       Сама фигура последнего киноклассика невольно располагает к обобщающим сравнениям. В том числе и с картиной Блие. Или с таким культовым участником фестивальной программы, как фильм "Витгенштейн" Дерека Джармена (см. Ъ от 21 мая). С французским фильмом "Мададайо" формально перекликается на уровне "младенческой" линии. С "Витгенштейном" — на уровне итоговых вопросов, которые устами своих героев произносят и смертельно больной Джармен и 84-летний Куросава. Речь, конечно, идет не о художественном совершенстве и не о классе режиссерского мастерства. Сравнение основано на масштабе личностей, на индивидуальном титанизме, на целостном образе мира, по-новому оттеняющем и рациональную фантастику Блие и скептическое мужество Джармена. А проще говоря, Куросава в очередной раз демонстрирует уменьшающуюся ценность классической культуры, ее мудрость и кристальную простоту.
       Поразительно, насколько Куросава, которого называют самым "неяпонским" из всех японских режиссеров, сумел пронести свои убеждения философа-космополита через череду глобальных сдвигов на культурной карте мира. Когда-то его долго и безуспешно пытались прописать по адресу определенной национальной традиции. Сегодня, когда Запад снимается с насиженных мест и в поисках опоры отправляется на Восток, а Восток приглядывается к западным мифам и сюжетам, Куросава продолжает путешествовать вглубь, к итогам собственной жизни и к истокам жизни как таковой. Ему одинаково чужды самокопания европейского кино, неоварварство Нового Света или неподдельная дикость региональных кинематографий. Он не нуждается в искусственном омоложении и в "культурном одичании", ибо уже обитает там, где опыт старика и наивность младенца, одинаково равнодушных к суетной оболочке жизни, играючи соприкасаются с заповедными истоками бытия.
       В день своего шестидесятилетия герой "Мададайо", гимназический преподаватель немецкого языка (Тацуо Мацумура), уходит в отставку. Кажется, что "официальная" жизнь закончилась, но именно с этого дня бывшие студенты ежегодно собираются поприветствовать любимого учителя. Каждый год разыгрывается потешный ритуал — помесь традиционной японской церемонии с вечеринкой гейдельбергских буршей. Под одобрительные крики юбиляр опустошает огромную кружку пива, распевает корпорантские гимны и обменивается подначками с учениками. Затем следует самое главное. "Готов?" — вопрошает импровизированный хор. "Ма-да-дайо!" — "еще нет!" — вопит виновник торжества, демонстрируя и устойчивость к алкоголю, и намерение пожить еще годик.
       Так продолжается 17 лет. Семьи бывших учеников растут, все больше народу садится за праздничный стол. И все меньше становится бокал, который по традиции пьет стареющий учитель. В разгар семнадцатого торжества он падает головой на банкетный стол. Закрываются створки дверей — таких же, как и двери классной комнаты, куда он входил, будучи преподавателем. Уложив старика в постель, четверо верных школяров устраиваются на кухне и втихаря распивают бутылочку. Тем временем старик-профессор видит сон: маленьким мальчиком он играет в прятки. "Готов?" — кричат издалека давно умершие сверстники. "Еще нет!" — откликается чудом помолодевший герой, забираясь в стог сена под акварельно фиолетовым небосводом.
       В финале "Витгенштейна" умирающий философ видел похожий. Волею режиссера эти небеса выдавали свое искусственное происхождение. Оно было столь же двусмысленно, что и прижизненные метания героя между сухостью истины и полнотой реальности. У Куросавы облака не написаны взрослым на театральном заднике, а словно заимствованы из детского рисунка. И ребячество главного героя сопровождается благоприобретенной мудростью. То сосуществование простого и сложного, которое так упорно ищет Блие и так эффектно опровергает Джармен, для Куросавы суть результат собственного опыта, непридуманного чувства и осмысленной благодати неизбежного.
       "Все продолжается и все есть во всем", — так могли бы мы повторить вслед за героем "Мададайо", обращение к которому в английских субтитрах обозначено как "профессор". Между тем, ученики зовут его "сэнсей", что значит — учитель, наставник, пример. Таков он и есть — циник и идеалист, философ и простак, старец и вечный подросток. В этих противоречивых чертах нетрудно различить попытку автопортрета. Самого Куросаву часто обвиняли в излишней европеизированности, его же герой преподает немецкий язык. Режиссер пытался добровольно уйти из жизни — профессор трагически переживает пропажу любимой кошки. Последнее сравнение может показаться кощунственным, однако сам автор дает прямую подсказку. Символический памятник навеки исчезнувшей Норе и могила пришедшего ей на смену полосатого кота Курца мирно соседствуют в углу профессорского садика, олицетворяя равенство перед вечностью и вместе с тем — мимолетность земных увлечений. О том же повествует и фильм Куросавы,на склоне лет примирившегося с мирскими страстями и показавшего жизнь как вечное возвращение.
       
       
       
       
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...