На главную региона

«Сделать театр из ничего»

Алексей Малобродский о новом театре, романе с Петербургом и тюремном опыте

Когда я рассказывала, что иду брать интервью у Алексея Малобродского, первая реакция окружающих была: «Он что, еще в России?!» В России, а именно — в Санкт-Петербурге. Театральный менеджер и бывший директор «Гоголь-центра» развивает в Северной столице новый проект: в начале февраля распахнул свои двери «Театр на Разночинной». В котором Алексей Аркадьевич практически каждый божий день проводит очень много времени — больше, чем хотелось бы.

Алексей Малобродский в 2019 году

Алексей Малобродский в 2019 году

Фото: Эмин Джафаров, Коммерсантъ

Алексей Малобродский в 2019 году

Фото: Эмин Джафаров, Коммерсантъ

— Вы почему не уехали?

— Не могу сказать, что по каким-то принципиальным, героическим или романтическим соображениям. Я здесь в силу целого набора различных обстоятельств, личных в том числе.

— Тем не менее, совершенно не секрет, что у вас мама — не знаю, жива ли она?..

— Слава богу, жива.

— …мама и сестра живут в Израиле. У вас довольно давно второе гражданство, израильское. Вы можете себе позволить переехать туда и, возможно, даже заниматься тем, чем занимаетесь здесь.

— Видите ли, есть множество обстоятельств. Во-первых, язык: дело, которым я занимаюсь, все-таки требует глубокого погружения в культуру, а культура — это, прежде всего, язык. Тем более в таком виде искусства, как театр.

— Но есть пример Семена Александровского, петербургского режиссера, который переехал в Израиль и ставит там. Есть пример целого театра Fulcro, переехавшего всем, пусть и небольшим, составом.

— Они моложе, энергичнее, и, возможно, ими движет какое-то ощущение перспектив. Мое субъективное ощущение склоняется к тому, чтобы работать здесь, в России. Повторюсь: дело не в моей принципиальной позиции. Если бы личные обстоятельства складывались иначе, возможно, я остался бы в Израиле. Как только я получил возможность выезжать за границу — это было летом 2022 года, когда закончился мой условный срок,— я, разумеется, сразу поехал навестить маму и сестру. И время от времени бываю там, скучаю по ним и по Израилю, при каждой возможности буду ездить. Но я не смог найти там работы, интересной и посильной для меня. То есть работы в театре.

«Работа в театре или около театра — она все равно по любви»

— На каком этапе возник Петербург? В «Москвич Mag» вы достаточно подробно рассказывали, как мальчиком из Краснодара в возрасте 10 лет побывали в Москве, как в 14 ходили на московские премьеры,— складывалось впечатление, что вы до мозга костей столичный человек. Москвичи редко приезжают в Петербург, это дауншифтинг,— они скорее в Суздаль уедут.

— Это вовсе не дауншифтинг. У меня нет короткого ответа на этот вопрос. Я действительно всегда хотел жить и работать в Москве. И жил, и работал там большую часть своей сознательной биографии. Естественно, часто бывал в Ленинграде, потом в Петербурге. Но, как правило, это были короткие, на день-два-три, поездки с забегом по театрам и музеям. И у меня было ощущение, что мои отношения с городом складываются не очень дружелюбно. Никогда я не чувствовал себя в Петербурге уютно.

После приговора по делу «Седьмой студии» у меня появились проблемы с трудоустройством. Первое время были судебные ограничения. Потом многие не решались меня приглашать из-за, скажем мягко, предосторожности. Мой старый товарищ Андрей Могучий, прекрасный человек и режиссер, протянул мне руку, предложил сотрудничество. Поначалу это были периодические профессиональные консультации, которые оказались достаточно продуктивными. И я, сотрудничая с Могучим, стал приезжать в Петербург достаточно часто и останавливаться здесь надолго.

И тогда начался мой роман с городом. Я вдруг его почувствовал.

— И вам было лет 65, верно?

— Да, около того.

— Обычно нежные романтичные барышни и хрупкие провинциальные юноши влюбляются в Петербург. А в 65, мне кажется, это крайне сложно сделать. Особенно когда есть бэкграунд: краснодарский мальчик, южная кровь. И тут серый, мрачный город.

— Про серый и мрачный — это литературный штамп. Он сложный. Он интересный. Он часто неприветливый. Он увлекательный, он затягивает в свою историю, в свои пейзажи, свой воздух. Он задает очень много вопросов. И порождает очень много вопросов. Я выгуливаю десятки километров ногами по одним и тем же улицам. Сначала это был центр, потом мой интерес распространился на Васильевский остров, Петроградскую сторону. И я неслучайно обозначил эти отношения как роман. Роман — это не обязательно про пылкую влюбленность: в силу возраста и темперамента, может быть, я и не способен на такие сильные чувства. Но есть огромный интерес к этому городу. К его топографии, его истории, атмосфере, к людям, которые здесь живут. Как-то я оказался в сетях этого города. Мне тут интересно, мне тут хорошо.

Кроме того, я понял, что в сложившихся обстоятельствах этого этапа моей жизни и нашей общей жизни у меня просто-напросто больше шансов здесь, в Петербурге, найти применение своим профессиональным компетенциям и человеческим интересам. Считается, что люди едут из Петербурга в Москву, потому что она предоставляет больше возможностей. Но дело, которым я занимаюсь, не может быть просто службой. Работа в театре или около театра — она все равно по любви. Важно работать в компании людей, с которыми ты одной группы крови. С которыми у тебя общие представления о добре и зле.

К слову: Петербург — единственный город в России, в котором, при всех «но», существовала и существует до сих пор программа поддержки независимых негосударственных театров. Чего никогда не было и нет в Москве. Это явление — широкая сеть негосударственных театров, востребованных городом, в моем сознании рифмуется с традициями неподцензурной литературы 60–70-х годов, с ленинградской рок-культурой, другими художественными движениями, специфически петербургскими. И такое ощущение, что здесь… Я даже не могу назвать это «воздухом свободы»… более органичный для города опыт «подвального» существования, что ли. Мне, несмотря на возраст и относительно высокий статус прежних должностей, это представляется более естественным и уютным. Во всяком случае, я нахожу здесь возможность не идти на компромиссы и не делать того, что мне противно делать. Если и ощущаю какой-то дискомфорт, то только в той степени, в которой его ощущает подавляющее большинство думающих людей в нашей стране, и не только вследствие тенденций, которые, увы, набирают силу во всем мире.

«Спасательный плот, за который мы все могли бы уцепиться»

— Чья была идея — открыть «Театр на Разночинной»?

— Это довольно странная история. Идея принадлежит директору благотворительного еврейского центра «Забота — Хэсэд Авраам», который оказывает помощь по преимуществу пожилым людям. В том числе развивает программу профилактики деменции — довольно уникальная, но необходимая инициатива. Как водится, такими проектами и такими начинаниями руководят нетривиальные люди. Я знаком со многими благотворительными движениями и организациями и восхищен людьми, которые этим занимаются,— они необыкновенные.

С Леонидом Колтоном мы познакомились осенью прошлого года, и в первом же разговоре он поделился идеей учредить театр при благотворительном центре, которая показалась мне настолько неожиданной и отчасти сумасбродной, что не могла не увлечь.

— А что в ней сумасбродного?

— Во-первых, театрально-зрелищная деятельность не вполне, скажем так, профильная для такой организации. То есть она не противоречит уставу, тут достаточно широкие правовые возможности. Но удивило, что люди, которые тратят огромное количество труда, средств, времени, сил души на оказание помощи тем, кто в ней нуждается, испытывают потребность в дополнительном предприятии, по определению сложно и громоздко устроенном. Речь шла не о самодеятельности сотрудников, волонтеров или подопечных. И не об инклюзивном театре с терапевтическими задачами. И не о еврейском театре или театре для евреев. А именно о театральном предприятии, о театре для города, для самого широкого круга зрителей. Любая национальная, конфессиональная, профессиональная замкнутость, герметичность не полезна сцене. Тем не менее, мне кажется, что театр, возникший в этом месте, не может игнорировать благотворительный и еврейский характер организации-учредителя.

Во-вторых, ожидаемо выяснилось, что, несмотря на амбицию, центр располагает очень скромным ресурсом. Стало вдвойне интересно, появился профессиональный вызов: сделать театр практически из ничего. Это довольно азартная задача.

— Как вы формируете репертуар театра? Какова его творческая программа?

— Вопрос столь же важный, сколько трудный для меня. Начальная интенция учредителя была романтической и не очень внятной. Думаю, руководители «Хэсэд Авраам» исходили, с одной стороны, из веры, что театр как таковой способен приумножать добро в мире. С другой — из убеждения, что благотворительность — дело не только специализированных организаций, но общества в целом. Если угодно, отношение к благотворительности и к тем, кто в ней нуждается — показатель нравственного здоровья общества. Театр может привлечь внимание к теме благотворительности и оказаться эффективным инструментом максимального расширения близкого круга сотрудников, волонтеров, доноров, самих подопечных и их родственников или опекунов. Сегодня осталось так немного нравственных маркеров, поплавков, каких-то спасательных плотов, за которые мы все могли бы уцепиться, что благотворительность среди них чуть ли не единственный.

Внятной художественной идеи в основании театра не было. И мне не хотелось бы в работе «Театра на Разночинной» поспешно формулировать какие-то манифесты, декларации. Этому театру еще предстоит найти себя. Найти свою литературу, стилистику, своего зрителя — есть общее предощущение, чем мы будем заниматься. Мы все: и исполнители, и зрители, и «болельщики» — работаем сейчас в некоем силовом поле, созданном людьми, одинаково понимающими добро и зло и испытывающими взаимное притяжение. На первом этапе этого достаточно.

Мы приглашаем к сотрудничеству людей, которые кажутся нам близкими по убеждениям и по своему театральному языку. Таких, как Борис Павлович, например, у которого, что немаловажно для молодого театра, есть свой широкий круг зрителей, и люди, в него входящие, интересны нам. Мы, как прокатная площадка, показываем спектакли и концертные программы, созданные до нас и не нами. Одновременно как продюсерская компания начали работу над собственными спектаклями, которые через короткое, надеюсь, время составят основу репертуара. И уже выпустили несколько премьер: «Иона», «Осень патриарха», готовим премьеру спектакля «Письмо матери». Я надеюсь на сотрудничество как с состоявшимися, любимыми Петербургом артистами, так и с молодыми авторами и режиссерами.

Мы намерены поднимать темы культурной и исторической памяти, в том числе связанные с еврейской историей. Одновременно искать адекватный язык для высказывания по современной и актуальной повестке. Планируем заниматься в том числе инклюзивными проектами, которые объединят подопечных и волонтеров «Хэсэда» с профессиональными артистами. Мы уже начали эту работу, но выйдут ли ее результаты в публичное поле и как скоро, пока не ясно. В такого рода начинаниях важен не публичный результат, а процесс.

Конечно, все это, учитывая общие реалии и ресурсные ограничения,— такая, как бы сказать, «зона рискованного земледелия». Будет ли урожай и какой? Сегодня строить планы даже на сегодняшний вечер в принципе трудно, но все равно надо как-то жить, надо трудиться. Пытаемся этим заниматься.

«Разночинство — это наш взгляд на жизнь»

— Насколько сложнее ставить в таком камерном зале?

— Конечно, пространство диктует серьезные ограничения, сужает постановочные возможности. Но наш принцип: любые обстоятельства, которые кажутся недостатком, нужно попытаться превратить в достоинства. То есть не сокрушаться по поводу того, что у нас нет высоты, глубины, нет сценических карманов, складских помещений и так далее, а пытаться приспособить это пространство к потребностям театра. И материал, и выбор исполнителей ориентировать именно на его специфику. Это тоже довольно увлекательная игра, на самом деле. Нам помогают. Если вы обратили внимание, в зале, изначально абсолютно бытовом помещении, сделали подъем-амфитеатр. Что не только создает минимальное удобство для зрителей, но и как-то влияет на атмосферу. Мы обзавелись небольшим, но продуктивным, оптимальным для этих обстоятельств, сценическим светом. Будем по мере возможностей продолжать совершенствовать выразительные средства. Понятно, что здесь нет и никогда не появится театральной машинерии. Понятно, что существенно ограниченны возможности использования видео. Но тем не менее я убежден, что даже в этих обстоятельствах можно и нужно добиваться достойных творческих результатов и продуцировать важные смыслы.

Стоит заметить, что в современном театре уже несколько десятилетий развивается тенденция, направленная к выходу за пределы классической итальянской коробки «старинного многоярусного театра» и освоению каких-то пространств, изначально не предназначенных для театра: спектакли выходят в музеи, в библиотеки, в промышленные цеха. Не думаю, что это генеральная линия развития, но на каком-то этапе освоение сопредельных пространств неизбежно и полезно: оно подталкивает к изобретению новых выразительных средств и способствует обогащению театрального языка. Здесь задача противоположная: мы пытаемся из бытового пространства сделать театральное с набором характерных классических признаков театра.

— Я у вас второй раз, и второй раз билет стоит 1000 рублей. Недорого. Это концепция?

— Это концепция старта. Цена должна быть привлекательной для зрителя. Есть ряд спектаклей, билеты на которые дороже. Ценообразование диктуется очень многими соображениями. В Петербурге большое и разнообразное театральное предложение, в том числе негосударственных, неформальных театров. Зрителю нужно создать какие-то манки, если угодно. Понятно, что прежде всего привлекать должны репертуар, наши артисты, качество спектаклей. Но для того, чтобы оказаться интересным и убедительным для зрителя, должно пройти время.

На первом этапе комфортная цена тоже имеет значение. С одной стороны, это маркетинговая стратегия. С другой — ориентация на себестоимость представления: театр в принципе такой бизнес, который себя окупает крайне редко, в исключительных случаях. Наша установка — на то, что спектакль должен оправдывать себя, во всяком случае, в прокате. Поэтому ценовая политика сейчас гибкая и будет оставаться гибкой.

Есть чисто рыночный механизм «спрос — предложение». Если предположить, что мы доживем когда-нибудь до такой жизни, что у нас не будет отбоя от зрителей, то, возможно, мы и повысим цены. Но, уверяю вас,— и это важно подчеркнуть — крайне незначительно. Театр находится на улице Разночинной. Разночинство — это наш взгляд на жизнь. Мы хотим быть театром для всех, мы хотим быть доступным театром. Этот театр принципиально не должен быть дорогим для зрителя.

«Так-то я ничего не чувствую, но как сумасшедший продолжаю отжиматься»

— Есть мнение, что театр в целом остался одним из островков свободы. Может быть, не только театр? Но и литература, и, в какой-то степени, музыка, хотя бы клубная.

— Я согласен с этим мнением. Театр по своей природе не может не быть островком свободы. Потому что как только он перестает продуцировать какое-то более или менее опосредованное свободное высказывание, он перестает быть театром, он перестает быть нужным. Он теряет смысл и перестает быть интересным для честно думающего и храбро чувствующего зрителя — зрителя, в котором заинтересованы мы.

Есть такие тяжелые «корабли» в больших каменных зданиях, с большими бюджетами, с государственными дотациями, которые по инерции будут плыть долго, даже утратив свободу, которая в нашем случае равна жизни. Есть инерция их движения, есть инерция зрительского восприятия, но это полностью теряет смысл. То есть можно, наверное, этим заниматься — для зарплаты, для какого-то статуса, по привычке, по недоразумению. Но это никому не нужно: ни зрителям, ни, по большому счету, самим театральным деятелям.

Понятно, что свобода театра, как свобода любого искусства и любого медиа, сегодня достаточно ограничена. Но в той мере, в которой это возможно, она должна себя реализовать.

— Для вас как для человека, который 11 месяцев провел в заключении, эти категории — свобода, несвобода — до сих пор определяющие?

— Безусловно. Говоря «несвобода», я имею в виду «тюрьма», мой абсолютно, казалось бы, ненужный опыт. Хотя, знаете ли, не первый опыт. Я человек немолодой. Учился в советских вузах с обязательным набором нелепых идеологизированных дисциплин и принудительным участием в «битвах за урожай» в так называемом «трудовом семестре». Закончив первый институт, в котором не было военной кафедры, я в самом начале 1980-х годов оказался в советской армии на Дальнем Востоке. И для меня это тоже была в значительной степени несвобода. Я и сейчас-то до конца не понимаю смысла строевого шага: мне анатомией и господом богом дан коленный сустав для того, чтобы можно было удобно и оптимально передвигаться. А вот этот парадно-строевой шаг с негнущимся коленом… Это, может быть, смешное, нелепое замечание, я мог бы много таких бусинок нанизать на цепочку этого рассуждения. Я о том, что, оказавшись в тюрьме, я не впервые столкнулся с несвободой.

Тюрьма — это, может быть, самое унизительное ограничение свободы. Особенно если ты осознаешь свою невиновность (а я ее осознаю). Унижает даже не столько ограниченное пространство — унижает сам факт обвинения. Сам факт подозрения, что ты можешь сделать что-то дурное. Но на самом деле все решает вопрос о внутренней свободе. Хоть это и звучит банально. Оказавшись в тюрьме, я очень скоро понял, что именно это главное: свободен ты или несвободен, зависит от того, как сам себя ставишь в отношениях с миром.

Есть и другая сторона медали. Ты можешь быть сколько угодно крепок духом, независим, горд и тому подобное, но необходимость жить в навязанном тебе режиме в ограниченном физическом пространстве и пространстве цензурном угнетает. У меня-то был относительно короткий срок пребывания в тюрьме. А люди, которые проводят годы в этом положении, наверное, подвержены каким-то деформациям. И от них жизнь требует гораздо большего присутствия духа и гораздо более высокой степени сопротивляемости.

— Многие, выходя из заключения, стремятся забыть его, как страшный сон. А как у вас?

— Это странная история, но я себя часто без удовольствия ловлю на каком-то благодушии. Мне, честно говоря, не хотелось бы совсем забыть негативный опыт, который я там пережил. Я не придерживаюсь позиции всепрощения, не сторонник того, что нужно поскорее избавиться от травматичных воспоминаний. Мне кажется, нужно взять на себя труд об этом помнить. При этом, наверное, важно не впасть в мстительность, не уподобиться людям, присвоившим себе право безответственно распоряжаться жизнями других людей. Но забывать об этом? Нет, ни в коем случае, я не хотел бы. Правда, в силу моего ли характера, а может, это объективный психический процесс, негативные воспоминания вымываются, уходят быстрее. Я склонен с благодарностью относиться к своей жизни, к событиям моей жизни и к людям, которыми меня жизнь одарила. А она действительно подарила знакомство со множеством интересных и очень хороших людей — в том числе там, в тюрьме.

— Есть тюремные знакомства, которые вы поддерживаете?

— Да, есть. Мы переписываемся, созваниваемся.

— И вы натурально друзья?

— Добрые знакомые.

— Насколько для ваших знакомых этот опыт стал травматичным?

— По-разному, тут нет закона. Один из них, когда я его спросил, отпускает ли, сказал очень смешную фразу. (Есть такая арифметика, что человеку после заключения нужно провести на свободе столько же времени, сколько он провел там, чтобы начало отпускать.) Он сказал: «Ты знаешь, так-то я ничего не чувствую, но как сумасшедший продолжаю отжиматься. Никак не могу остановиться».

— Вы тоже отжимаетесь?

— Я уже нет. Хотя это было бы правильно. Там ограниченные условия, не хватает активности, и все себя пытаются поддержать такой физкультурой. Это был очень смешной ответ, но он на самом деле точный: это въедается в моторику, в подсознание.

— Женя Беркович еще до недавнего времени ставила спектакли в тюрьме, хотя и писала, что вечерами от усталости просто валится в кровать…

— Женя прекрасна. Во-первых, она очень талантливый человек. Во-вторых, она очень честный человек — и в личном, и в художническом отношении. В-третьих, она настоящий боец. И хотя ее, конечно, вся эта ситуация прямо бьет и корежит, но я очень верю в нее. Она достойнейший человек.

Разумеется, категории свободы и несвободы продолжают оставаться самыми важными. И я даже не знаю, честно говоря, этот мой опыт оказывает какое-то радикальное, решающее влияние на мое представление о них — или нет. Иногда кажется, что, если бы в моей жизни не было тюрьмы, вопрос несвободы все равно стоял бы для меня остро.

Беседовала Наталья Лавринович