Коммерсантъ FM

«Барокко — это не астероиды, это про нас»

Питер Селларс о музыке Рамо, свободе и меняющемся театральном мире

После парижской премьеры «Кастора и Поллукса» Питер Селларс рассказал Марии Сидельниковой о том, почему эта опера остается злободневной и революционной, и о том, как он подчеркивает это в своем спектакле.

Питер Селларс

Питер Селларс

Фото: Brian Killian / Getty Images

Питер Селларс

Фото: Brian Killian / Getty Images

«Мы живем в обществе, где все носятся без оглядки»

— Почему вы решили ставить первую редакцию «Кастора и Поллукса», версию 1737 года?

— Я был одержим первой версией. Именно в ней заключен важный посыл оперы: мы должны остановить войну. Начиная с пролога, мы как будто говорим: спасибо, что вы пришли на наш спектакль, но давайте сначала все вместе помолимся, чтобы все войны закончились.

— Прямо-таки помолимся?

— Молитва, медитация — назовите это, как хотите. Но в музыке все сказано. Это не о тех войнах, которые где-то далеко, а о войнах, которые мы каждый день ведем сами с собой. Все фрустрации, злости, страхи — они все в музыке. Пролог показывает несчастный брак Марса и Венеры. Но между ними все кончено, они не разговаривают. Венера просит сына Амура пойти и поразить своего отца стрелой любви. Любовь — дитя войны и красоты, подумать только.

— Значит, миротворческая идея для вас здесь самая важная?

— Войны — они ведь не только в новостях. Они не всегда так очевидны, здесь все глубже. В опере Рамо прекрасно то, что мы смотрим, как люди учатся. Кастор и Поллукс — два брата, но они чужаки друг другу и никогда не были счастливы вместе. Один — человек нравственный, второй аморален, его поступки чудовищны. И вся опера говорит о том, как сделать того, кто аморален, немного более человечным.

— Ваши ранние постановки были политико-сатирическими памфлетами. Потом вы стали отходить к чуть более абстрактным и визуальным решениям, но все равно придерживаясь повестки. А как в «Касторе»?

— Я считаю, что время, в котором мы живем сегодня, требует иного подхода. Не тыкать пальцем в каждого с обвинениями, а найти то, что нас объединяет. И опера — это и есть такое место единения, созданное музыкой и эмоциями. Оно больше и важнее, чем все слова. Хотя в «Касторе» и слова очень красивы. Весь текст здесь о мире, о поисках всех возможных путей к нему. С первых слов первого акта — когда Феба спрашивает у Телаиры: «Куда ты бежишь?» И тут глупые рецензенты пишут про мой спектакль: «Она же сидит в кресле, она никуда не бежит!» И я хочу сказать: простите, вы это серьезно?! Этот вопрос можно задать любому живому человеку. Куда ты бежишь? От кого? Зачем? Остановись. Очнись. Посмотри вокруг. Мы живем в обществе, где все носятся без оглядки.

— На протяжении всего спектакля у вас одна-единственная неподвижная декорация, которую оживляют артисты, танцующие флексинг, современный уличный танец. В чем тут смысл?

— Вся опера действительно происходит в одной квартире — я так хотел. И в этой квартире танцуют ребята из Бруклина и из Франции. В Бруклине у них нет ни репетиционных залов, ни отдельных площадок для выступлений. Есть кухня, диван, стол, стулья — вот и вся сцена. Привычное течение жизни и смерти, ничего сверхъестественного. Зевсом может оказаться твой сосед по лестничной клетке или продавец газет — это наш современный мир.

— Над статичной обстановкой «квартиры» сменяются видеопроекции. Что это за виды?

— Здесь встречаются два плана — интимность внутреннего пространства и пространство внешнее. Вот перед нами люди, запертые у себя дома, в своем маленьком мире. А над ними космос, где все меняется постоянно. Есть проекции, на которых видно Землю из-за облаков. На других видно галактику с Земли. Мне хотелось представить, как Юпитер видит Землю? Как он видит будущее? Как ему видится все происходящее здесь? Есть человеческая перспектива, а есть масштаб космоса.

«Люди по большей части врут»

— Почему все-таки флексинг? Учитывая, что главный хореограф вашего спектакля Кэл Хант был звездой другого спектакля по Рамо — «Галантные Индии» в постановке Клемана Кожитора (см. «Ъ» от 8 октября 2019 года). И сравнения тут неизбежны. Это, кстати, сознательная отсылка или нет?

— Я работаю с Кэлом и этой группой танцовщиков уже десять лет в Нью-Йорке. Для меня он Миша Барышников уличных танцев. Та же деликатность, мягкость, те же маленькие электрические вспышки, крохотные движения, которые меняют все происходящее на сцене, и та же артистическая свобода в глазах.

Мы давно с ним обсуждали такой проект. А потом Кэла пригласили танцевать в «Галантных Индиях». По возвращении из Парижа мы много об этом говорили. Ведь идея сделать Рамо с Курентзисом возникла еще в Перми, когда он записывал свой диск «Звук света». А для меня главная опера Рамо — это, безусловно, «Кастор и Поллукс»: она самая последовательная, гармоничная, в ней реально собрано все. Название утвердили, но потом грянул ковид — и все сдвинулось.

«Галантные Индии» были хорошим проектом, но для меня там делался слишком сильный акцент на классовой системе. Все артисты были черными, все певцы — белыми. Они никогда не были по-настоящему вместе. Рядом, но не вместе. Для меня же важнее идея, как я уже сказал, разделенного пространства. Нет лимитов, нет правил, нет иерархии. Пора прекратить думать категориями. Флексинг как раз и связывает всех воедино. Не всегда танец может передать какой-то смысл. Зачастую это декоративное искусство. Но это поколение уличных артистов придумало танцы, которые отражают их реальность. Это язык их жизней — и это все, что им нужно. Их танец глубокий, легкий и нежный одновременно. Будь то bone breaking, или gliding, или get low — за каждым движением флексинга стоит философия.

— Артисты импровизируют или есть написанный хореографический текст?

— Есть структура, но внутри нее абсолютная свобода и импровизация. Ведь одна из главных характеристик флексинга, как джаза или других африканских или афроамериканских танцев, основанных на импровизации, заключается в том, что цель их — это каждую ночь удивлять и тех, для кого ты выступаешь, и тех, с кем делишь сцену. То же самое и с музыкой: мы забыли, что история западной музыки основана на импровизации. Эта свобода идет из XVIII века. И это, кстати, очень чувствуется у Теодора. Его музыканты готовы на все.

— Что тогда для вас значит аутентичное исполнительство? Насколько оно вообще важно вам артистически? Ведь вы работали и с Уильямом Кристи, и с Теодором Курентзисом, у которых совершенно разные подходы к барочному наследию.

— Отношения с правдой очень сложные. Люди по большей части врут. В искусстве, как и в жизни, ты всегда ищешь истину. Но что такое аутентичность? Мы понятия не имеем, как играли эту музыку 200 лет назад. Поэтому мы должны смотреть на цели и задачи тех, кто возобновляет эту музыку сегодня. Если взять барочную традицию в России, то это движение было тесно связано с современной музыкой. На Западе люди, которые вдохновляли движение барочной музыки, сами принадлежали к элите, к высшим слоям общества, так что у барочной музыки был налет аристократизма. Мне же хочется, чтобы его не было. Ведь сама музыка ставит под сомнение сущность аристократизма, идею превосходства. Премьера «Кастора и Поллукса» состоялась за полвека до французской революции, а идеи «свободы, равенства, братства» в ней уже звучат со всей мощью.

— Почему, на ваш взгляд, барочный репертуар так популярен сегодня?

— Барочная музыка, как и барочная литература, очень качественная, но в то же время легкая и занятная, не заносчивая, не себе на уме и очень гуманная. В наше время, когда мы окружены большими голливудскими фильмами, нам очень нужно что-то человеческое, заботливое, достойное. Барокко — это не астероиды, это про нас.

«Русская культура — она не только в России»

— Ваш творческий союз с Теодором Курентзисом сложился с легкой руки Жерара Мортье. Есть ли сегодня в оперном мире человек его масштаба?

— Он уникальная фигура, таких больше нет. Сколько было Дягилевых в ХХ веке? Один. Так же и Жерар, это веха, исключительный момент в истории. Конечно, Александр Неф (генеральный директор Парижской оперы.— «Ъ») много лет работал рядом с ним и научился от него, что надо делать, а что — нет. Он очень четкий, тонкий, точный менеджер. И большой стратег — без этого сегодня никуда. Но я думаю, что Жерару было бы очень тяжело работать в сегодняшней среде.

— Почему?

— Мир изменился. Сегодня, когда ты руководишь театром или труппой, бОльшую часть времени ты проводишь с юристами, в судебных разбирательствах, в переговорах с профсоюзами, со всем, что совершенно не касается творчества и артистических проектов. Эти большие институции стали такими болезненными, и нужно столько сил, чтобы поддерживать их жизнь, их функционирование. И я говорю не только про Парижскую оперу. Посмотрите на американский Конгресс! Это же совершенно неуправляемая машина.

— Ваша карьера развивалась в годы холодной войны, которые, как бы то ни было, артистически были очень плодородны. Видите ли вы параллели с сегодняшним днем?

— Как вы знаете, первый раз я побывал в России, когда мне было 18 лет (в 1975 году.— «Ъ»), и это были темные времена, но для меня, как режиссера, это было одно из самых ярких и сильных впечатлений. Я был так впечатлен и потрясен, что в университете начал изучать русскую культуру. Я жил Мейерхольдом и Маяковским. У меня много моих коллег и друзей — русские. Но русская культура — она не только в России. Как африканская культура — это не только Африка, китайская давно вышла за пределы Китая. Эти культуры живут по всему миру и говорят на всех языках.

— И в том же 1975 году вы впервые оказались в Парижской опере как зритель. Испытываете ли вы ностальгию по тем временам, по тем спектаклям?

— Это в не моей натуре. Да, действительно, мы живем в такое время, когда многое, что раньше было возможно, больше невозможно. И что? Жизнь наша — она здесь и сейчас. Я просыпаюсь и живу сегодняшним днем. Как я говорю своим студентам, хорошо никогда не было. Мир всегда был борьбой, он им и останется. Где бы вы ни находились, делайте свое дело.

— Читали ли вы критику о «Касторе»? Понимаете ли чаяния сегодняшней публики?

— Прочитал одну статейку — она была так глупа, что я решил больше не тратить время. Не надо думать о публике как о некоем едином целом. Мы не знаем о ней ничего: что они смотрели, что у них останется после спектакля. Они все разные. Это причина, по которой я переехал в Калифорнию 40 лет назад. Там люди открытые — они приходили и смотрели, не задумываясь о том, как им себя вести и что думать. Но в Париже, кстати, тоже интересный зритель. Несмотря ни на что, здесь у людей все-таки есть странная внутренняя свобода. Я не хочу все принимать на свой счет, расстраиваться, передумывать. Это часть жизни. Едешь ты летом пожить на берегу озера, а там комары. Ну что с этим поделать?! Не стану же я говорить: «О, это было ужасно, там полно комаров!» Да нет, комары — это тоже часть жизни.

Интервью взяла Мария Сидельникова

Новости компаний Все

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...