Русской опере сбрили бороду

"Борис Годунов" в Мариинском театре

В Мариинском театре — новый "Борис Годунов". Постановка оперы Мусоргского, премьера которой состоялась месяц назад в Милане на сцене театра Арчимбольди, в воскресенье была впервые показана в Петербурге. Дирижировал Валерий Гергиев. На премьере побывала обозреватель Ъ КИРА ВЕРНИКОВА.
       Будучи копродукцией с Ла Скала, в Италии спектакль был сыгран и спет местными оркестром и хором. От Мариинского театра представительствовали дирижер, команда постановщиков и солисты — за исключением исполнителя заглавной партии. Итальянский бас Ферруччо Фурланетто (Ferruccio Furlanetto) и Валерий Гергиев поровну разделили симпатии итальянской критики. Работа же режиссера Виктора Крамера и художника Георгия Цыпина (George Zypin) была оценена ею в диапазоне от сдержанной снисходительности до раздражения. Но самые пышные лавры достались Модесту Петровичу Мусоргскому: первая редакция "Бориса", представленная в новом спектакле, оказалась настолько же интригующей, насколько и малоизвестной. Получилось, что даже представляя самый популярный бренд русского оперного репертуара, Мариинский театр опять оказался поставщиком национальной экзотики.
       Между тем на петербургской сцене главное внимание спектакль привлекает именно как новая театральная версия оперы Мусоргского. В ее авторы были выбраны едва ли не самый заслуженный художник гергиевского театра Цыпин ("Катерина Измайлова", "Летучий голландец", "Война и мир") и почти дебютант в оперной режиссуре Крамер (на счету руководителя театра "Фарсы" — "Троянцы" Берлиоза в Музыкальном театре консерватории и мариинская экспериментальная опера-лубок "Царь Демьян").
       При Валерии Гергиеве это уже третий мариинский "Борис". Первым был спектакль Андрея Тарковского, перенесенный в 1989 году в Кировский театр из Ковент-Гарден — с него, собственно, и началась "гергиевская эпоха". В 1997 году "Бориса Годунова" поставил Александр Адабашьян. Вопреки традиции и инерции, в основу его спектакля легла первая редакция оперы. Ей следуют и авторы нового спектакля, причем драматургический радикализм раннего Мусоргского Валерий Гергиев решил усилить собственным нововведением. "Оперу в четырех действиях, семи картинах" он теперь играет подряд, без антрактов — 2 часа 20 минут непрерывного звучания при открытом занавесе.
       И большую часть этого времени сцена остается полупустой. "Пластика" спектакля формируется из человеческих тел — начиная с первой картины, где нет никаких стен Новодевичьего монастыря, а есть лишь броуновское движение серой людской массы. Художник по костюмам Татьяна Ногинова одела средневековую толпу в грязные ватники. Глеб Фильштинский направил на нее режущий свет лагерных прожекторов. Но больше никакой публицистики в спектакле нет: он вообще свободен от обстоятельств места и времени, и ни один из героев не носит столь привычной в русской опере окладистой фальшивой бороды — словно на сцене была заново проведена петровская реформа. Никаких кафтанов, кремлевской архитектуры, икон и лошадей.
       При всем лаконизме постановки легко дешифруемая символика сочетается в ней с какой-то фантастической декоративностью. Боярские одежды сверкают климтовским золотом. Московские купола-колокола, мощной звонницей повисающие над сценой, прорастают странными побегами-язычками. Несколько нарочитая причудливость отличает финал: смерть Борису является откуда ни возьмись приползшим гигантским пауком, сопровождаемым полудюжиной симпатичных мальчиков-с-пальчиков — разумеется, красненьких с ног до головы. Однако до этого момента спектакль лапидарен и суров и членится страшными вспышками красного света. Сильный образ — кованая мантия, в которую, как в клетку, заточен уже при первом своем появлении на сцене царь Борис — и скорчившись в которой он умирает. Точно также, в кованой клетке обитает и Юродивый. Другая параллель — Борис и Пимен: болезненная одержимость прошлым, перерастающим во властные галлюцинации, свойственна отшельнику в той же мере, что и царю. Наваждением выглядит и вся сцена у собора Василия Блаженного: слепнущий от ужаса царь бредет по колено в серой магме-толпе.
       Постановке Крамера и Цыпина нельзя отказать в цельности — зато звучание "Бориса" на удивление эклектично. В опере много "неоперного" пения — на что пеняла, кстати, мариинскому ансамблю итальянская критика. Мужской состав "Бориса" поражает пестротой тембров и манер: от благородно-трагического баса Геннадия Беззубенкова (Пимен) и идеального бельканто Василия Герелло (дьяк Щелкалов) до зловещего голошения Константина Плужникова (Шуйский) или пронзительного пения-плача Евгения Акимова (Юродивый). В центре — странно высокий и легкий для этой партии голос Евгения Никитина: Борис в петербургском спектакле такой же молодой и нервный, как Самозванец — Юрий Алексеев. Дополняет этот тембровый набор чистый "церковный" дискант приглашенного на роль царевича Федора пятиклассника Капеллы с хорошим именем Иван Пушкин.
       Шероховатость вокальной фактуры "Бориса" еще и потому так привлекает к себе внимание, что оказывается высвеченной темпоритмом интерпретации Валерия Гергиева. Вихрем прогоняя мощные массовые сцены, дирижер усмиряет и замедляет движение музыки в "крупных планах" соло и диалогов. Неизвестно, как соотносились на премьере хор и оркестр Ла Скала. В Мариинке же в этом отношении все было, как обычно: хор зачастую не справлялся, сбивал темп и строй, затеняя нежность певучих струнных и строгую мощь духовых хоралов, — словом, всю ту роскошь оркестрового письма, которую Валерий Гергиев открывает в оригинальной партитуре Мусоргского.
       

Картина дня

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...