Видя, в каком упадке и запустении пребывает сегодня Россия, глядя на руины ее некогда прекрасных церквей и усадеб, на заросшие ныне старинные парки и вырубленные леса, трудно подчас верить, что все это когда-нибудь восстановится, возродится. Но идет, оказывается, невидимая стройка. И руками людей, которые никогда не согласятся на звание подвижников, оживает Россия. Между тем люди эти уверены, что делают самое простое и обычное дело.
Историческая справка
Почтовая станция в деревне Выра у шоссе Петербург — Киев, основанная в 1800 году и восстановленная в наши уже времена(некогда Минский, или Белорусский, или Варшавский тракт), стояла тут в свое время третьей по счету от столицы. Всего же подобных ей было по России около 1300. И несмотря на вечные ругань и насмешки, которые почтовые станции вызывали у российских путешественников, эта служба работала весьма эффективно. К примеру, письмо из одной столицы в другую доходило меньше чем за сутки. К сороковым годам прошлого века почтовая станция в Выре представляла собой целый комплекс различных построек и служб: два каменные дома, соединенные высоким тесовым забором с воротами и калиткою, конюшни, кузница, амбар, колодец и каланча. Разумеется, все это позже пришло в упадок и постепенно разрушилось.
Александр Сергеевич Пушкин проезжал через Выру не менее 13 раз во время своих многочисленных путешествий по стране, за время которых наездил аж 34 тысячи верст ("Долго ль мне скакать в карете..."). Так, видимо, и досталось имя деревни станционному смотрителю Самсону Вырину, а имя тракта — бесшабашному ротмистру Минскому. Но уже вслед за Пушкиным множество писателей, поэтов и художников увековечили Выру.
В великолепной плеяде имен, прославивших небольшую деревеньку, — Рылеев, Рерих, Крамской, Набоков и множество иных. И нынче усилиями своих жителей Выра — не омертвевший факт уходящей памяти, а живой и светлый уголок России.
Три типографских звездочки, оброненных Пушкиным (*** — вот таких) на том месте, где в 1816 году, в мае месяце, случилось проезжать Ивану Петровичу Белкину и где вымочил его до нитки проливной дождь, конечно, же не скрывают подлинного имени деревеньки, в которой почил, по преданию, бедный станционный смотритель.
И хоть Белкин пишет так, будто тракта того уж давно нет и в помине, поныне живы и тракт, и деревенька. И сама почтовая станция — жива. Пусть и пустынен большую часть времени ее мощенный булыжником двор. Да и как не быть ему пустынным, если умчалась давно от отцовского порога несравненная Дуняша, чтобы вернуться однажды лишь — полежать на могилке отца, поплакать.
Александр Александрович Семочкин, своими руками и руками товарищей отстроивший станцию из небытия, впрочем, рассказывает, что совсем еще недавно жива была старушка ("и жила тут вот, от станции напротив"), передававшая ему ту же белкинскую повесть несколько иначе.
Будто бы совсем спился покинутый дочерью станционный смотритель и стоял при дороге, прося Христа ради. И вот однажды остановилась рядом с убогой его фигурой дорогая карета, отворилась лакированная дверка, мелькнула туфелька, и полетел к ногам бывшего станционного смотрителя пятак, брошенный рукой блудной дочери. Захлопнулась дверца, лошади унесли карету...
— Ну, а Пушкин изменил конец на свой лад в угоду читающей публике,— говорит с улыбкою Александр Александрович, обращаясь к лицеистам, заполнившим по случаю каникул и приближающихся пушкинских дней чистую половину станции.
Им тесно тут, хоть и просторна горница, стены которой по-прежнему украшены (помните ли?) назидательными немецкими картинками, а подоконники — бальзаминами, которые и нынче в цвету. Лицеисты не столько слушают, сколько вертят головами по сторонам. Они еще едва испеченные и вполне неугомонны. Опекающая литературная дама звонко перекрывает их голоса своим возражением:
— Да что вы, Александр Александрович! Пушкин же тогда жениться собирался. Ну как же мог он плохой конец написать, когда ему семейного счастья хотелось!
Александр Александрович не спорит — пережидает шум, вызванный попытками детей цапнуть своими ручонками копию пушкинской подорожной.
— Не уподобляйтесь, — опять всех перекрывает опекающая дама, — И вообще, дети, тут — икона. Вошли, и никто не перекрестился. Так, давайте вместе перекрестимся.
Дети вертятся в поисках образов, крестятся и опять вертятся. Семочкин терпеливо ждет, слегка улыбаясь, покачиваясь с пятки на носок. Он не экскурсовод, не музейный работник, таких тут, на станции, и без него хватает, чтобы принять редких гостей. Но нынче праздничный день, выходной — Вознесение, и не смог он отказать старинному товарищу, попросившему просветить немного детские умы.
А что там, в этих умах, Бог весть... Понятна ли им печаль одиночества Самсона Вырина или ветреный порыв Дуняши, которой и лет-то было почти столько, сколько им. Может быть, кажется им даже забавным, что жил некогда мелкий чиновник, так, ерунда, да и пьяница, и сбежала от него дочь с проезжим гусаром (девочки, глядя на портретик гусара, говорят: "Какой противный!"), но вот же, теперь у этого незначительного существа свой музей.
Странно... А что не странно в России? Если из всех героев ее литературы музей возвели не Андрею Болконскому, не князю Мышкину, не Тарасу Бульбе или же Анне Карениной, и даже не Чичикову, но самому незаметнейшему существу и одному из самых печальных...
Александр Александрович Семочкин не любит, когда станцию связывают с его именем. А его самого, напротив, со станцией. "Дела давно минувших дней", — говорит он. И то сказать, по-юношески романтическая идея пришла ему когда-то в голову. Но, что замечательно, сбылась. А сколько вообще-то идей на Руси сбывается? Да и что это за идеи часто? Ведь поразительно звучит сегодняшним днем: "денег на музей дал колхоз". Правление противилось, но председатель шарахнул по столу кулаком — "Как портить (он сильнее выразился), мы первые. А как восстанавливать, так нас нет!" И за шестнадцать лет упорного труда построилась станция такой, как прежде.
У творений человеческих случается и своя самобытная воля, когда наступает их пора жить своей жизнью. Может быть, именно это обстоятельство и смущает нынче Александра Александровича: что вот, мол, вмешался в ход вещей — были руины, что-то слышавшие, видевшие, помнившие, одушевленные, а стал новодел...
— Думал я, что доживу до таких времен, когда скажут: "Вот подлинная почтовая станция пушкинской поры", — говорит Семочкин, — И что же? Дожил.
Эта мука не одного Семочкина точит. Он профессиональный реставратор, а среди них многие тем же озабочены: как же быть с порушенным, утраченным нашим былым? Ведь потери ни с чем не сравнимые, и саднит неустанно. Восстановить как было? Пусть не все, но хоть что-то? Но два раза в одну воду не ступишь, в одном времени не удержишься.
От того, наверное, так поразил Александра Александровича проект памятника храму Христа Спасителя, выполненный покойным художником и архитектором Юрием Ивановичем Селиверстовым — великолепный золотой ажурный и совершенно прозрачный абрис, как бы небесная проекция храма сюда, нам, на грешную нашу землю. Не повторение, но — образ, когда по слову отца Иоанна (Крестьянкина), видевшего проект и благословившего автора, не мы к небесам идем, но сами небеса идут к нам.
Эту проекцию России Небесной на Россию земную Александр Александрович остро чувствует. Особенно тот ее фрагмент, что опускается вместе с бесконечным дождем на Выру, где все ему знакомо досконально, доподлинно, но никогда не наскучит. Ну разве объяснишь каким-нибудь статистическим стечением это поразительное обилие чудесных русских имен людей, живших тут, вкруг Выры? Ганнибалы, Пушкины, Арина Родионовна, Рылеев, Рерих, Крамской, Рукавишниковы, Набоковы... И не перечислить на память всех.
Что ж за дивное место?
("Место: пятьдесят девятый градус северной широты, считая от экватора и сотый восточной долготы, считая от кончика моего пера", — писал Набоков в "Других берегах").
Александр Александрович Семочкин пребывает с Владимиром Владимировичем Набоковым в косвенном и прямом родстве. Косвенное родство скрыто в туманных омутах времени, прямое проходит по линии любви к этим местам. Подходя к краю набоковского парка над невысоким обрывом красного песчаника в чистейшую Оредежь, Семочкин напоминает, что Набоков всегда подчеркивал: здесь кончается "наша Выра". А когда уже перейдешь реку, увидишь на холме слева церковь Рождества Богородицы и фамильный склеп Рукавишниковых на ее красно-розовом фоне, а на правом холме — рукавишниковскую усадьбу, укажет Александр Александрович на тарзанку, свисающую с обрыва и скажет:
— Бывало, в детстве нырнешь с обрыва. В омуте под обрывом вода чистейшая. И стоит в воде язь, и смотрит на тебя.
Тема детства в Выре, разумеется, — особая тема. Нужно ж было все гениально пережить и запомнить ввиду грядущей катастрофы, объяснял эту тему Набоков, вспоминая свой утраченный навечно детский рай. Но уже для Александра Александровича рай этот — возвращенный, вновь обретенный и каждый день опять и опять обретаемый. После многих лет странствий по Отечеству за отцом-военным. После уральского детства и военно-морской юности. И, конечно, нигде больше ничего и даже близко подобного в мире нет, хоть он и видел всяких красот.
— Бывают по берегам Оредежи, — рассказывает Александр Александрович, — такие туманы, что повисают на высоте вашего роста, но не достают до земли. И говорить в таком тумане можно или встав на цыпочки, или улегшись на мокрую траву.
Те, кто беседуют с самим Семочкиным, отчасти тоже попадают в такую туманную полосу. И тут надо или приземлиться и говорить о простом, насущном, хозяйственном. Или — вытянуться вверх, ближе к звездам.
С одной стороны, глядя на руины своих любимых усадеб, сглаженных временем вровень земле, он с внешним спокойствие говорит, что, мол, нормально это, и должно чему-то рушится и тлеть. С другой — ум и душа его постоянно заняты тем, как отчистить и благоустроить еще не пропавшее вовсе.
С одной стороны, о рыжей кобыле своей Вербе он рассказывает так:
— Я ее взял весной, а впереди было целое лето еще. И очень занятно было наблюдать, как косилась на меня Верба, совершенно не понимая, на какой ляд я ей сдался? Травки кругом сколько хочешь — щипли и гуляй пока молодость. А этот мужик все пристает с чем-то: то взнуздать хочет, то стреножит. Но вот пришла зима, и что-то она своим умишком сообразила, когда иней на поляны лег. Кто ж меня теперь накормит? Вот, оказывается, зачем этот мужик приставал.
С другой — о Святой Руси говорит он вот как:
— Святая Русь — это ведь не что-то такое уже бывшее когда-то. И не то, что еще будет тут у нас на земле. Но это образ идеального, сопровождающий нас — другая реальность, в которую проникаешь в лучшие мгновения.
И тут же указывая на стежку, каймящую берег Оредежи:
— А здесь вот, по бережку, маленький Лужин бежал, когда его хотели в Петербург отправить.
Из небесного и земного и складывается, свивается живая жизнь. Человек православный, который, не помолившись и хлеб свой насущный не благословив, и за стол не сядет, Александр Александрович еще ведь и русский человек. Поэтому чает гармонии и на бренной земле. Он видит свою Россию и Выру свою идущими "третьим" путем — самоограничения и здравого смысла, на котором не наживешь изобилия, но и с голоду не пропадешь. Потому он и станцию Самсона Вырина отстроил, а рядом — трактир "У Самсона Вырина" возвел. И надо видеть, сколько любви и труда вложено в этом трактире в каждую лавочку и каждую балясину.
Построил Александр Александрович и часовенку при дороге, и дом для семьи своей. И еще один строит — теперь уж, как он выражается, "попроще и с печкой русской", чтобы этот оставить детям. И на заказ строит он со своей бригадой дома и баньки, которые стоят далеко еще по тракту и вокруг Выры.
Руки у Александра Александровича — руки плотника: широкие ладони, будто из полированного дерева, каким делается оно только от многолетнего труда в ручках топоров, молотков или черенков лопат. Вложена душа его и в храм Божий.
На Святой горе в Печерах стоит церковь святых Печерских. И это уже не реконструкция, не новодел, а свое, замысленное и возведенное под крест, глядящий в самое небо. Там нынче хозяйничает отец Зенон, иконописец с немалою славою — завершает иконостас. А было сколько и споров, и волнений, и скептиков: местные архитектурные власти в сомнениях пребывали (все же давно сложившийся исторический ансамбль), иные монахи отзывались в том смысле, что сколько церквей разрушенных, что и сами по себе к Богу вопиют.
Благословил Семочкина тогдашний печерский настоятель отец Павел: "Что ж теперь, похоронить и искусность, и вдохновение? Надо строить!" Конечно же, надо, и это та нужда, что Семочкина в жизни его укрепляет. Ныне сын его Егор уже закладывает камни храма в виду поместья Ганнибалов, откуда увезли Пушкина в материнском чреве в Москву по зимнику в санях.
— А не успели бы увезти, — говорит Александр Александрович, — и Пушкин бы в наших краях родился.
Пушкину Бог судил родиться не здесь, не в Выре, но проезжал он ее, как говорят, не менее 13 раз. И какие-то из камней на дворе, между которых выбивается к солнышку и дождю трава, его помнят. Да и он не забыв Выру — увековечил и каменный домик и картинки про блудного сына, и предание о блудной дочери, и бальзамины.
И чтобы ни говорил, ни думал выринский житель Семочкин, а дети тем временем уже сыпятся во двор, в конюшню, лезут на повети, качают ворот колодца и чешут кота, поистине пушкинских, лукоморных размеров. Изучают в ямщицкой на ощупь быт ямщиков: "Это рушник?" — "Нет, дети, полотенце или урыльник". Проявляют известную эрудицию, заглядывая внутрь русской печи: "А ведь еще в русских печках мылись?"
— Нет, — говорит Александр Александрович, — у нас тут всегда бани были.
— Эх, лежаночка, дети! — восхищается их наставница, — вот бы полежать.
Впрочем, правда, уже и вечереет. И детям пора покинуть Самсона Вырина, умчаться в Петербург. А вернутся ли они когда-нибудь к станционному смотрителю, чтобы над вымыслом слезами обливаться, Бог знает. Но напоследок они тихими (устали уже) голосами читают Семочкину стихи.
Конечно же — Пушкина.
И, как бы то ни было, теперь они знают, что за тремя анонимными звездочками (такими вот: ***) жива маленькая Выра, давшая имя бедному герою, а шоссе, которое бежит сквозь нее, именовалось некогда Минским трактом. По этому тракту и умчал (якобы к обедне) одноименный гусар несравненную Дуняшу. А когда та вернулась сюда, в Выру, то "пошла в село и призвала попа, дала ему денег и поехала, а мне дала пятак серебром — славная барыня!"
"И я дал мальчишке пятачок, — вспоминал Белкин, — и не жалел уже ни о поездке, ни о семи рублях, мною истраченных."
АЛЕКСЕЙ Ъ-СЕРГЕЕВ