Несчастный сказитель

110 лет Михаилу Зощенко

дата литература


Сегодня исполняется 110 лет со дня рождения Михаила Зощенко — самого невеселого из русских сатириков.
       Без малого 60 лет назад, как известно, ЦК ВКП(б) торжественно сообщил о том, что "таким пошлякам и подонкам литературы, как Зощенко", нет места на светлом Парнасе советского искусства. Из чего логически вытекало, что таким, как Зощенко, и вообще не рекомендуется заживаться на этом свете. Он тем не менее прожил после печально известного постановления еще 12 лет, хотя можно себе представить, что это было за время для этого страшно чувствительного человека, с юности склонного к депрессии и ипохондрии. Потом-то писателю вдруг простили "гнилую безыдейность, пошлость и аполитичность" и даже стали навязчиво пропагандировать его неочевидную "политичность" — детсадовский ленинизм не мог обходиться без подозрительно смахивающих на издевательство рассказов о Ленине и печнике и о Ленине, кушающем чернильницы.
       Сейчас с трудом верится, что человек такого таланта и такой восприимчивости мог серьезно писать столь абсурдистские вещи. Это, впрочем, только один из странно нарочитых диссонансов, которые у Зощенко можно отыскать. Откройте оглавление в его сборнике, ведь какие названия даны рассказам: "Сильнее смерти", "Серенада", "Счастье", "Приятные встречи", "Веселая игра", "Легкая жизнь", "Счастливое детство" — впору не бытописателю-сатирику, а какой-нибудь Лидии Чарской, сочиняющей для девочек-подростков. А в действительности за этими названиями, понятное дело, светлого и идеалистического довольно мало. Совсем неловкое впечатление оставляют автобиографические рассказы для детей. Сначала симпатичные картинки дореволюционного детства, смешные проказы ("если ты, Лелища, съела вторую пастилку, то я еще раз откушу это яблоко"), а заканчивается все одинаково: словно Командор, появляется карающий папа и изобретает какие-то совершенно запредельные наказания: дочь целый год будет ходить в старых башмаках и в старом платье; все игрушки продаются старьевщику; рождественские подарки полностью отдаются чужим детям и т. п. То, что должно быть милыми нравоучительными историями, оказывается плохо прикрытой рефлексией на тему проблем собственного детства и сложных взаимоотношений с родителями.
       С другой стороны, авторская рефлексия в творчестве Зощенко выходит на поверхность все-таки редко. В основном корпусе его рассказов рефлексирует в основном "остраненный" рассказчик, и в этой-то тривиальной рефлексии по поводу повседневных неурядиц и прячется зощенковский комизм. Но стоит, пожалуй, сделать мысленное усилие и попытаться представить себе, как это выглядело бы, если убрать слой характерности и колорита. Если не обращать внимания на виртуозно сделанные фразеологизмы, на все эти "брык наземь", "выпил человек, поколбасился на улице", "щучий сын", "свиные, я извиняюсь, туши", "любитель цветов и хорошо покушать". В таком деконструированном виде в этих рассказах, сколько ни вглядывайся, не увидишь никакой социальной критики, никакой борьбы с мещанством, никакого желчного смехачества. Более того, там и чего-либо исторически-конкретного нет совсем. Вот, скажем, как ни старался Гоголь (если и впрямь старался) в "Мертвых душах" вывести что-то общечеловеческое, а мы вычитываем то, что в николаевской России все было как-то эдак странно и смешно, но вот если глядеть через это вычитанное на век нынешний, то можно ощутить, сколько же всего гоголевского и поныне вокруг происходит, и это предел обобщения.
       Подобные простые механизмы в случае Зощенко не работают. Он то и дело вкладывает в уста своему рассказчику или персонажу четко артикулированные представления об исторических вехах вроде того, что вот-де уж такая была раньше при царе уродливая жизнь, а сейчас все другое. То и дело рассыпает, как бирюльки, приметы нравов и времени; хоть словом-двумя, а обрисовывает всякие несказанные места действия — то конторы, то бани, равно убогие, то пыльные бульвары, то коридоры лечебниц, равно захарканные. Но вот сами истории — они же удивительно общечеловеческие. Понятно, что когда повествуют рассказчики из какого-нибудь, скажем, "Декамерона", они тоже для начала более-менее конкретно локализуют действие своих новелл, но их сюжеты-то локализации не поддаются. Так вот, у Зощенко ведь то же самое. Что локального и историчного в нехитрых предметах его рассказов? Глупость, жадность, склочность, неотесанность, пьянство — обособленные пороки обособленных людей (ведь чаще всего общение между персонажами у Зощенко до абсурда неплодотворно, оно не ведет ни к какому взаимопониманию), какие случаются везде и всегда, и никакой тенденции.
       И понятно, отчего более слабо и более дробно выглядят все его попытки освоить крупную форму: мешала интонация — интонация сказителя, который все рассказывает и рассказывает разные малозначительные разности, как будто на одном дыхании, сам себя перебивая. Это, конечно, не вальяжно-куртуазный повествователь ренессансной новеллы, который болтает для времяпрепровождения. Скорее уж несчастная Шахерезада, которой жизненно нужно заболтать власть (не менее ведь иррационально жестокую, чем царь из "1001 ночи"), заговорить ей зубы, отвлечь ее внимание от собственной уязвимости. Не получилось: не заговорил, не отвлек. Паническая докладная записка МГБ СССР и не менее панический доклад товарища Жданова в очередной раз напомнили тогда, что обличение пороков и сказительство — любимые прерогативы авторитарной власти, а отнюдь не ее собеседников.
СЕРГЕЙ Ъ-ХОДНЕВ
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...