Книга Сергея Хоружего "Миросозерцание Флоренского" (М., Водолей, 2002) написана давно, в 70-е годы, и долго гуляла в качестве самиздатовской рукописи. Издательство "Водолей" выпустило ее как своеобразный памятник 70-м. Именно так она, как ни удивительно, и читается. Не столько следишь за тонкостью мыслей Хоружего и Флоренского, сколько удивляешься узнаванию семидесятнической интонации и некой странной рифме между умонастроением 1970-х и 1910-х годов. Отчасти это даже приятно, поскольку и Хоружий и Флоренский относятся к числу авторов, рецензированию не подлежащих; им можно внимать и их можно комментировать, но не более. Статус же "памятника" создает дистанцию, текст начинает восприниматься как ушедшее прошлое.
Основная тема книги — конкретная метафизика Павла Флоренского, и выглядит это примерно так. В каждом явлении, особенно в природной форме, вдруг обнаруживается некий божественный замысел именно этого предмета, именно этой вещи. И если он обнаруживается, значит, этот предмет, эта вещь истинно существует; а если не обнаруживается, то, значит, это фантом, ложь, и вещи этой в некотором смысле нет.Бессмысленно пересказывать философский труд в газетной рецензии, но показателен образ автора. Смысл жизни философа и верующего человека заключается в беспрерывном, очень заинтересованном, даже довольно деятельном созерцании всех вещей и постоянном открывании истинности их существования. В этом смысле интонация жизни оказывается приподнято-радостной, но довольно неспешной. Живо представляешь себе некую летнюю дачную атмосферу, академика, избавленного что от жизненных забот, что от общественных, который в атмосфере радостного аскетизма открывает божественный замысел всего, что видит за окном. Жизнь как будто остановилась, никаких действий не требуется, требуется принятие остановленного бытия, и про то и ведется речь. Как ни странно, когда Флоренский описывает свое детство, интонация оказывается почти той же — что-то приподнято замершее; о рифме времен я говорю именно в этом смысле. Если представить себе зрительный образ, который созвучен такому мировосприятию, получится что-то похожее на "Андрея Рублева" Тарковского — радостное открытие Бога в мире, о котором при этом прекрасно известно, что он крайне отвратителен и вообще катится в никуда — к татарам, к революции, к краху СССР. Это философская поэтика боковой тропинки, которая вдруг осознается главной по той причине, что движение на основной дороге совсем остановилось перед будущей большой катастрофой.
Это исключительно симпатичное миросозерцание, когда глядишь на него со стороны, когда оно не имеет к тебе никакого отношения. Хуже, когда оно оказывается той традицией, из которой ты выходишь и на которую опираешься. То состояние, в котором приходят озарения конкретной метафизики, можно назвать благостной и смутной заторможенностью, и какие-то следы этого состояния сопровождали отечественное философствование на протяжении всех 90-х. Когда такое состояние сталкивается с миром, живущим совсем с иной скоростью, это вызывает некоторое раздражение.
Глубокое удовольствие от книги Михаила Маяцкого, которая причудливо называется "Во-вторых" (М., Прагматика культуры, 2002), связано как раз с тем, что это автор не благостный и не смутный, а, напротив, ироничный и раздраженный и смутностью, и благостью, то есть глубоко современный. Наскакивает он на всех, даже на Алексея Лосева, который в результате его глубоко продуманного и аргументированного анализа несколько неожиданно оказывается "абсолютным фаллосом". Но, пожалуй, самое впечатляющее (хотя и самое обзорно-поверхностное) эссе в его книге посвящено философии Африки. Лучше разобраться со всеми комплексами русской философии, русского религиозного Ренессанса и вообще великой благостной мыслью о России было невозможно. Когда философ племени банту начинает говорить, что банту — это какая-то страшная ошибка человечества, что у них нет ни истории, ни философии, что банту рождены для того, чтобы дать миру какой-то страшный урок того, как не должно быть, то есть прямо цитирует философические письма Чаадаева, естественно, не подозревая об этом, то это как-то завораживает. Равно как и тезис о том, что философия банту есть и должна быть философией о банту, философией понимания миссии банту и даже шире — миссии негра вообще. Читай: русская философия есть философия о России и о великой миссии России, и шире — славян вообще. Это прелестно. Негры и Просвещение, негры и Европа, негры и великая античная традиция. Русской мысли всегда не хватало зеркала, чтобы в него поглядеться; оказалось, что лучшие для этих целей зеркала делают мыслители Африки.