Хилэр Беллок известен у нас детскими английскими стихами, а кардинал Ришелье — детскими воспоминаниями о чтении "Трех мушкетеров", книга Беллока о Ришелье поэтому — нечто вроде исполнения мандельштамовского призыва "только детские книги читать". Но по-детски читать это не получается, потому что оценки и идеи автора далеки от простодушия.
Дюма нарисовал такой несимпатичный портрет Ришелье, что хочется, чтобы кто-нибудь сказал о нем что-то хорошее. Беллок это и делает, но в странной форме. Нам рассказывают, что мать Людовика XIII королева Мария Медичи воспылала к Ришелье симпатией, и всем своим возвышением он обязан ей. Благодаря ей он и в Париж попал, и в правительство вошел, и кардинальский сан она ему в Риме выхлопотала. Потом автор доказывает, что Мария Медичи была феноменальной дурой, а в качестве доказательств этого тезиса приводит два факта: во-первых, она отказалась отменять свою коронацию, хотя ее мужу, Генриху IV Наваррскому, прямо предсказывали, что по звездам его в этот день зарежут, и его таки зарезали. Во-вторых, после того как она возвысила Ришелье, а он не ответил на ее симпатию мужской взаимностью, она решила его отставить. Возможно, для Англии эти решения свидетельствуют о какой-то необычной женской глупости, но в русском контексте они скорее вписываются в нормальную логику женского поведения. Хотелось бы найти какую-нибудь русскую героиню, которая отказалась бы короноваться из-за предсказания астрологов, что ее мужа зарежут — причем не просто мужа, а чудовищного старого бабника, который не пропускает ни одной юбки и за которого она и замуж выходит, только чтобы стать королевой Франции. Дальше автор разбирает письма кардинала к Марии Медичи, полные восхищения, чинопочитания и восторгов, и доказывает, что писать такие письма столь умный мужчина к такой дуре мог только неискренне. Что, исходя из понятий чести в рассматриваемое столетие, является глубоко предосудительным. А величие Ришелье Беллок видит в том, что он наплевал на условности, вскружил ей голову, а потом, когда она решила его отставить, повернул дело так, что ей пришлось бежать из страны и умирать за границей в бесплодных попытках свергнуть с престола собственного сына.С русской точки зрения глупость Марии Медичи скорее проявилась в том, что она влюбилась в столь невозможного подонка и так за это дело поплатилась. И, главное, ладно бы это какой-нибудь Макиавелли писал, это можно было бы понять. Так ведь нет, Беллок — моралист, детский поэт, член парламента и друг Гилберта Честертона, с которым он вместе составлял интеллектуальную оппозицию Бернарду Шоу и Герберту Уэллсу. И спрашивается, что же это его так корежит?
Книга мало добавляет к образу Ришелье, но много — к интеллектуальной ситуации Англии 1929 года, когда она написана. Беллок отчаянно не любит крупных капиталистов, которые реально управляют государством. Всех их он вслед за Максом Вебером считает порождением протестантского духа индивидуализма. Ему нужно что-то этому противопоставить. Противопоставление одно — католическое единство церкви, но оно для Англии совершенно не реалистично. Соответственно вместо этого он выбирает национализм, который по крайней мере антибуржуазен. Тогда появляются два героя — Бисмарк и Ришелье. При этом умственный кульбит происходит не где-нибудь, а в голове английского мыслителя, исполненного либеральных ценностей. Перед нами интеллектуальный тупик — идея национального единства последовательно отменяет все нравственные ценности, при том что симпатия к этой идее рождается из самого что ни на есть морализаторского источника, из католичества. Тут с некоторым изумлением вспоминаешь фигуру Черчилля, который каким-то образом ухитрился соединить либерализм, единство нации и моральные ценности — ровно в той же ситуации 1929 года.
В другой интеллектуальный тупик на той же почве зашли мы сами. Георгий Гачев выпустил очередной том "Национальных образов мира", на этот раз посвященный Кавказу. Гачев — известный философ, двадцать лет назад он пытался соединить математические модели с поэтическими метафорами, отыскивая "французскость" рационализма в Декарте и самодостаточность островитянина в Ньютоне. То есть, по сути, работал над соединением технической и гуманитарной интеллигенции, за что и был высоко ценим обоими. А тут он написал свои эссе про Армению, Грузию и Азербайджан.
Узнать из этих текстов что-то про эти страны затруднительно. То есть там рассказывается, что грузины — веселы, остроумны и превосходно пируют, азербайджанцы — скрытны, подозрительны и любят кайфовать, а армяне — мошенники, воришки и всюду пролезут. Правда, мысли эти приправлены словами про армянский Космос, азербайджанский Абсолют и грузинский алфавит, но особой глубины от этого не получается. Зато много можно понять про автора.
Это у него как бы интеллектуальные дневники путешествий, и он все время записывает любую мысль в любом месте. Перед поездкой в Армению он только что крестился, и мысли у него такие. "А ведь без Христа и не отольешь! Сейчас в последний раз в уборную вне дома ходил. И вспомнил, как я не раз замечал, подойдя отливать в общественных туалетах, что что-то (стеснение некое) запирает тебе канал, не дает разродиться струе. А вот помолишься — и обмякнешь сразу: предашь себя и в этом Богу — и Он разверзает твои чресла".
И так беспрерывно. И вот пытаешься представить себе этого автора. Он философ, путешествует в 1970 году, когда никакой философии быть не может. Он стремится найти какие-то формы — не интеллектуального противостояния, но интеллектуальной сохранности — в ситуации, когда в Москве по приезде из Грузии его встречает телевизор с репортажем о присуждении Леониду Брежневу Ленинской премии по литературе за трилогию "Малая земля", "Возрождение", "Целина". Форму находит такую: думать все время, записывать любую мысль и как можно больше языковых новаций ("Космос азербайджанства мусульманск"). В результате получается вроде бы обостренное и обособленное от власти интеллектуальное переживание — тут тебе и православие, и Коран, и Шота Руставели, и Платон, и никакого Брежнева.
Но из всего этого волей-неволей проступают черты реальности. Она такова: ездит он по линии Союза писателей, встречают его и пируют с ним литфункционеры в порядке укрепления дружбы межнациональных литератур, рассуждает он о своей Психее с партийными функционерами, и оба они — и он сам, и его собеседник — это знают. И в конце каждого путешествия приходит он к одному и тому же выводу — "а хорошо им жить под русскими". И все это интеллектуальное переживание превращается в чудовищное словоблудие, которое ничему противостоять не способно, потому что само выросло из того, чему противостоит, и находится в состоянии хаоса. Тупик.
Но тупик не столько в этом — в конце концов человек может записывать в дневнике все, что угодно, чтобы потом, перечитывая, ужаснуться бессмысленности себя. Тупик в том, что это публикуется как "национальная картина мира". Эта безответственность ума и бесстыдство души не есть индивидуальное свойство Гачева. Это тупик того, что после семидесяти лет существования вместе с Кавказом при необходимости сказать о нем что-то "умное" мы не находим ничего, кроме поноса философических наблюдений над нацсовписами, приправленного неповторимой личной интонацией обращенного советского интеллигента, радующегося мысли о том, что "без Христа не отольешь".
Хилэр Беллок. Ришелье. М.: Алетейа, 2002
Георгий Гачев. Национальные образы мира. Кавказ. М.: Издательский сервис, 2002