Издательство Strelka Press выпускает книгу социолога Ричарда Сеннета «Плоть и камень. Тело и город в западной цивилизации», а “Ъ-Lifestyle” публикует главу из нее, предлагая разобраться, как с течением времени менялось понятие комфорта и каким образом повлияло на него появление, например, кресла.
Бодлер в своих стихах изображал скорость как исступленное переживание, а спешащего горожанина — как существо на грани истерики. Однако в действительности в XIX веке скорость стала выглядеть совсем по-другому благодаря техническому прогрессу средств передвижения, который обеспечил движущемуся телу удобство. Понятие удобства мы связываем с отдыхом и пассивностью. Технологии XIX столетия понемногу превратили передвижение в пассивный телесный опыт. Чем удобнее становилось движущемуся телу, тем больше оно отдалялось от общества, путешествуя в тишине и одиночестве.
Разумеется, комфорт — легкая мишень для презрения. Тем не менее стремление к удобству имеет достойный первоисточник — желание дать отдых телу, утомленному работой. В первые десятилетия индустриальной эры, пришедшиеся на середину XIX века, рабочих заставляли трудиться весь день без перерыва, до тех пор, пока они могли стоять или двигаться. Но уже ближе к концу столетия выяснилось, что производительность такого подневольного труда резко падает в течение дня. Промышленные аналитики заметили, что английский рабочий, смена которого продолжалась к тому моменту около 10 часов, в пересчете на час рабочего времени успевает гораздо больше, чем его немецкий или французский собрат, трудившийся по 12–14 часов кряду. Схожая разница в производительности наблюдалась между теми, кто работал всю неделю, и теми, кто отдыхал по воскресеньям: после выходного рабочие упорнее трудились остальные шесть дней.
Следуя логике рынка, капиталисты-хищники вроде Генри Клэя Фрика считали «образцовыми работниками» тех, кто стремился работать непрерывно, в ком возможность до предела напрячь свое тело ради заработка пробуждала энергию. Но на практике переутомление диктовало иную экономическую арифметику. В 1891 году итальянский физиолог Анджело Моссо смог объяснить взаимосвязь между усталостью и производительностью. В свой книге, озаглавленной «Усталость», он доказал, что люди чувствуют себя утомленными задолго до того, как у них заканчиваются физические силы: усталость — это защитный механизм, с помощью которого тело контролирует расход энергии, оберегая себя от ущерба, причиной которого могла бы стать «меньшая чувствительность». Запуск этого защитного механизма и обозначает тот момент, когда начинает падать производительность труда.
Чтобы правильно понять стремление к комфорту в XIX веке, следует учитывать этот контекст. Комфортабельный транспорт, удобная мебель и места для отдыха исходно способствовали восстановлению тела после перенапряжения, вызывавшего ощущение усталости. Тем не менее с самого начала у удобства был и другой смысл, благодаря которому оно постепенно стало синонимом индивидуального комфорта. Снижая уровень чувствительности и восприимчивости тела, удобство также могло способствовать отстранению отдыхающего индивида от других людей.
Кресло и вагон
Древний грек в своем андроне или римская чета в триклинии либо возлежали на боку, либо стояли, и обе эти позы были формой общения. Социальное значение тела в положении покоя контрастировало с «пафосом» и уязвимостью тела, сидящего, к примеру, в театре. В эпоху Средневековья положение сидя, почти на корточках, тоже приобрело общественный характер, но он зависел от статуса сидящего человека. Самым распространенным предметом мебели для отдыха была тогда низкая скамья без спинки, или же низкий сундук; стулья со спинками предназначались только для людей высокопоставленных. К XVII веку сложился сложный этикет, определявший, кто, когда и при ком мог сидеть. В Версале эпохи Людовика XIV графиня должна была стоять в присутствии принцессы крови, но могла сидеть на скамеечке рядом с принцессой, которая не приходилась родней королю. Обе принцессы сидели на стульях с подлокотниками, однако в присутствии короля или королевы простая принцесса должна была стоять, а принцесса крови могла сидеть, но уже на стуле без подлокотников. Поза стоящего человека теперь выражала почтительность: каждый член общества, от слуги до принцессы, стоял в присутствии более высокопоставленных лиц, удобно устроившихся на сиденье.
В эпоху Просвещения позы стали благодаря креслам более расслабленными, и эта тенденция отражала постепенное смягчение этикетных норм, характерных для версальского двора. Спинку кресла, которой теперь придавалось не меньшее значение, чем сиденью, стали делать наклонной, чтобы сидящий мог откинуться назад, а подлокотники — ниже, чтобы позволить ему свободно поворачиваться из стороны в сторону. Эти перемены стали особенно заметны примерно в середине 1720-х годов, когда начали появляться кресла непринужденных форм и с идиллическими названиями — например, bergère, то есть «пастушка», хотя ни одной пастушке, вероятно, не приходилось на таком сиживать. Мебельный мастер Рубо писал, что в таком кресле человек может прислониться плечом к спинке, «в то время как голова остается совершенно свободной, так что нет опасности ни для мужской, ни для дамской прически». Таким образом, комфорт XVIII века подразумевал свободу движений даже для сидящего человека, который мог опираться о спинку то одним, то другим плечом, вступая в беседу со всеми окружающими. Эта свобода вертеться и двигаться характерна и для самых роскошных, и для самых простых кресел того времени: деревянное «виндзорское» кресло, бывшее украшением бедных жилищ в Англии и Америке той эпохи, подобно аристократическому «бержеру» поддерживало спину, но не сковывало движений остальных частей тела.
Кресла XIX столетия неприметно, но решительно изменили этот общественный опыт сидения, и случилось это благодаря нововведениям в искусстве изготовления мягкой мебели. К 1830-м годам мастера начали использовать пружины под сиденьями и в спинках кресел; поверх пружин теперь укладывались толстые подушки, набитые крученым конским волосом или гребенной шерстью, которая была побочным продуктом новых шерстопрядильных машин. Кресла, диваны и козетки неимоверно увеличились в размерах, целенаправленно раздувшись и располнев. Французский мастер Дервилье, который начал делать такие кресла в 1838 году, окрестил их «комфортаблями». В последующие десятилетия он разработал множество новых моделей, вроде «сенаторского комфортабля» 1863 года или «комфортабля-гондолы» 1869-го — это кресло и вправду напоминало наклоненную лодку, в которую человек опускался через бортик. В любом из таких комфортаблей тело утопало в мягкой обволакивающей обивке, вязло в ней, теряя способность свободно двигаться. По мере развития индустриальных методов производства, особенно в том, что касалось машинного изготовления обивочных тканей, такие кресла становились доступными все более широкой публике. «Удобное кресло» в доме рабочего или мелкого чиновника было объектом гордости и одновременно местом, где он мог обрести покой ото всех забот. Удобство таких кресел предполагало, по мнению историка Зигфрида Гидиона, особое положение тела, «основанное на расслаблении в позе, которую в терминах прошлых эпох нельзя было бы назвать ни сидячей, ни лежачей».
Кресло конца XVIII века. Фото: Sotheby’s
Для человека XIX столетия ритуал расслабления состоял в том, чтобы рухнуть в мягкое кресло, обездвижив свое тело. Сходный отказ от свободы движений предполагало и кресло-качалка той эпохи. В XVIII веке кресла-качалки, например качающаяся разновидность виндзорского кресла, приводились в движение непосредственно толчками ног сидящего. Когда в XIX веке мебельщики добавили в конструкцию пружины, механика процесса стала более сложной. В 1859 году в Америке был выдан первый патент на тот предмет мебели, который мы теперь называем откидывающимся офисным креслом, а тогда именовали просто «креслом для сидения». Покачивание, обеспечивающее «расслабление», благодаря шарнирам и пружинам вызывали незначительные и часто «неосознанные перемены позы». Откинуться назад в упругом офисном кресле — совсем не то же самое, что откинуться в деревянном кресле-качалке: здесь для достижения комфорта требуется меньшее физическое усилие, вместо ног всю работу выполняют пружины. Соединение комфорта и телесной пассивности повлияло и на самое интимное из действий, которые человек совершает сидя. Проявившаяся в XVIII веке тенденция к гигиене получила свое развитие в середине XIX столетия с усовершенствованием ватерклозета. Однако значение викторианских унитазов из глазурованного стекла и деревянных стульчаков далеко не сводилось к их практической функции. Наиболее роскошные унитазы той эпохи, изготовленные из расписного фарфора прихотливых форм, задумывались как предметы мебели: их создатели рассчитывали, что люди будут отдыхать, сидя на стульчаках, так же как на обычных стульях. Некоторые снабжались газетницами, другие — подставками для тарелок и стаканов. В путешествие по бурным волнам викторианской торговли отправился даже затейливый унитаз-качалка, по фамилии своего изобретателя названный «качающимся Крэппером». В XIX веке дефекация стала процессом, требующим уединения, в то время как столетием раньше люди привычно болтали с приятелями, сидя на chaise percée (то есть «стуле с дыркой»), внутри которого устанавливался ночной горшок. В помещении, где теперь размещались унитаз, раковина и ванна, человек мог спокойно посидеть, подумать, возможно, почитать или выпить, и при этом испытать облегчение в буквальном смысле слова, пока его никто не тревожил. Подобное же уединение давали и удобные кресла в менее приватных уголках дома: человек, уставший после работы, имел право рассчитывать, что там его не побеспокоят.
Набор из мягких кресел и дивана XIX века. Фото: Sotheby’s
Сиденья в транспорте также менялись в сторону индивидуализированного комфорта. Приемы обивки мягкой мебели, разработанные Дервилье, быстро нашли применение в интерьере карет, а рессорная подвеска все лучше сглаживала дорожную тряску. Эти удобства помогали пассажирам карет выносить гораздо более высокие скорости, поскольку в старых экипажах хуже всего им приходилось при быстрой езде. Такие перемены влияли и на социальный опыт путешественников. В европейских вагонах XIX века пассажиры размещались по шесть-восемь человек в купе, где они ехали лицом друг к другу, — такую схему железнодорожный транспорт позаимствовал у конных дилижансов предыдущей эпохи. Историк культуры Вольфганг Шивельбуш писал, что, когда такая рассадка в вагонах была впервые введена, она вызвала у пассажиров чувство «неловкости из-за необходимости смотреть друг на друга в полной тишине», поскольку исчез отвлекающий внимание грохот колес кареты по мостовой. С другой стороны, плавный, комфортабельный ход железнодорожного транспорта позволил людям углубиться в чтение.
Появление вагона, заполненного тесно сидевшими людьми, которые читали или молча смотрели в окно, стало вехой в важном общественном перевороте, который произошел в XIX веке: тишина стала использоваться для защиты частного пространства индивида. На улицах, как и в вагонах, люди начали исходить из того, что они имеют право не общаться с незнакомцами и воспринимать обращение к себе как нарушение этого права. В Лондоне Уильяма Хогарта или в Париже Жак-Луи Давида обращение на улице к незнакомому прохожему не считалось вторжением в его частную жизнь: находясь в общественном месте, люди считали нормальным разговаривать друг с другом. Американские железнодорожные вагоны в том виде, какой они приобрели в 1840-е годы, практически гарантировали пассажирам, что их никто не побеспокоит с расспросами. Там не было купе, а все пассажиры сидели лицом по ходу движения, глядя друг другу в спины. Американские поезда часто преодолевали огромные (по европейским меркам) расстояния, и посетителей из Старого Света поражало, что таким образом можно пересечь весь североамериканский континент, не обменявшись ни с кем словом, несмотря на то что между пассажирами не было никакой физической преграды. Социолог Георг Зиммель отмечал, что до наступления эры массового общественного транспорта людям редко приходилось долго сидеть в тишине, просто глазея друг на друга. Такой «американский» способ рассадки в транспорте вскоре отразился и на поведении европейцев, а именно на том, как они стали садиться в кафе и пабах.
Фото: H. Armstrong Roberts / Getty Images
Кафе и паб
Кафе континентальной Европы произошли от английской кофейни начала XVIII столетия. Некоторые кофейни изначально были просто придатками почтовых станций, другие сразу открылись как самостоятельные заведения. Страховой рынок Ллойд в Лондоне возник как кофейня, и его правила отражали общественный характер большинства других городских пространств: заплатив за кружку кофе, посетитель получал право общаться со всеми, кто присутствовал в зале Ллойда. Разговаривать друг с другом в кофейне незнакомцев заставляла не простая болтливость. Общение было важнейшим источником сведений о ситуации на дороге, в городе или на рынке. Хотя различия в социальном положении были очевидны и по одежде, и по выговору, собутыльники пренебрегали ими ради необходимости в свободном общении. Появление позднее в XVIII веке газет в их современном виде только обострило желание поговорить: газеты, разложенные в кофейнях, подсказывали темы для обсуждения — письменное слово казалось ничуть не более достоверным, чем устное.
Французское кафе эпохи Старого порядка позаимствовало у английской кофейни не только название, но и нормы поведения: незнакомцы там спорили, сплетничали и обменивались информацией. В годы, предшествовавшие Революции, такие беседы в кафе нередко приводили к созданию политических группировок. Какое-то время разные группировки встречались в одних и тех же кафе, например в первом «Кафе Прокоп» на Левом берегу. К началу Революции, однако, каждая из соперничающих групп облюбовала свое особое заведение. Во время и после Революции самое большое скопление кафе было в Пале-Рояле, и именно тут в начале XIX века было опробовано нововведение, которому оказалось суждено преобразить кафе как общественный институт. Это нововведение заключалось просто-напросто в том, что несколько столиков вынесли из центральной галереи Пале-Рояля на свежий воздух. За такими столиками политическим группировкам не хватало ощущения замкнутого пространства: здесь сидели клиенты, которым нравилось не плести заговоры, а смотреть на текущую мимо толпу.
Переустройство Парижа, затеянное бароном Османом, особенно строительство улиц второй сети, способствовало такому использованию открытого пространства: на широких тротуарах парижским кафе было где развернуться. Помимо улиц второй сети, в столице Наполеона III было два центра сосредоточения кафе: один находился в районе Оперы, где были расположены «Гран Кафе», «Кафе де ла Пе» и «Кафе Англе»; другой — в Латинском квартале, где самыми прославленными были «Кафе Вольтер», «Солей д’Ор» и «Франсуа Премье». Клиентами этих крупных кафе в XIX веке были в основном представители среднего и высшего классов, поскольку цена напитков отпугивала менее состоятельных посетителей. Мало того, в этих обширных заведениях парижане вели себя примерно как американцы в своих поездах: посетитель тут был уверен в своем праве побыть в одиночестве. Тишина, царившая в подобных заведениях, оказалась не по нраву рабочему классу, который предпочитал компанейскую атмосферу café intimes, то есть маленьких кафе в боковых улочках. Посетителю, расположившемуся на террасе большого кафе, полагалось спокойно сидеть на своем месте; желающие переходить от компании к компании стояли у бара. Со временем эти неподвижные тела начали обслуживаться медленнее, чем стоячие клиенты. К 1870-м годам, например, уличные столики обычно поручали самым пожилым официантам заведения, но их медлительность не была недостатком в глазах клиентов. Посетители террас обычно молча глядели на проходящую мимо публику — они сидели как индивиды, каждый был глубоко погружен в собственные мысли.
К эпохе Форстера несколько крупных кафе в парижском духе открылось в районе лондонской площади Пиккадилли, но гораздо более распространенным питейным заведением в городе был, разумеется, паб. При всем своем уюте эдвардианские пабы Лондона усвоили кое-какие общественные нормы континентальных кафе: хотя посетители свободно общались у бара, за столами они могли посидеть в тишине и одиночестве. Чаще всего кафе в Париже были такими же локальными заведениями, как и лондонские пабы: «На бульваре, в кафе Опера и кафе Латинского квартала основой торговли был завсегдатай, а не турист или щеголь с дамой полусвета». Конечно, паб, в отличие от кафе, в пространственном отношении не был связан с улицей: он представлялся убежищем, благоухающим привычным букетом ароматов мочи, пива и сосисок. Но парижанин, бездельничающий на террасе кафе, также был отделен от улицы: он напоминал пассажира американского железнодорожного вагона, молча пересекающего континент, воспринимая прохожих как пейзаж или участников спектакля. Путешественник Огастес Хэйр писал: «Полчаса, проведенные на бульваре или на одном из стульев в саду Тюильри, оказывают такое же действие, как невероятно увлекательное театральное представление». В то же время и в пабе, и в кафе это представление могло разыгрываться и в театре воображения сидящего посетителя. Превратившись в зрелище, толпа на улице уже не грозила обратиться в бушующую революционную массу, а прохожие не приставали к посетителю, сидевшему над кружкой пива или чашечкой кофе. В 1808 году парижская полиция потратила немало усилий, внедряя своих шпионов в среду завсегдатаев кафе; в 1891 году это подразделение было распущено. И в Париже, и в Лондоне публичное пространство, заполненное движущимися и глазеющими индивидами, более не играло никакой политической роли. Как и кресло, кафе стало пространством комфорта, в котором пассивность соединялась с индивидуализмом. Тем не менее кафе было и остается пространством городским и даже светским. Человек тут окружен жизнью, хотя и отделен от нее.
Бар в Лондоне. 1882. Фото: NYPL
Книга Ричарда Сеннета «Плоть и камень. Тело и город в западной цивилизации» выходит в издательстве Strelka Press.