Ва, пенсьеро
Сергей Пархоменко о превращении отеля в оперный театр в Долине Смерти
— Как они это делают,— спрашивает она меня, когда от лучшего в нашей жизни завтрака не остается ни крошки.
Да, а чего тут? Просто нужна картошка такая, с желтой кожурой, как для френч-фрайзов. Ее натереть на крупной терке и промывать в ледяной воде, пока весь крахмал не сойдет. Потом жарить в виде толстого блина на сливочном масле. Это будет хаш-браун: его треугольниками нарезать.
Тем временем в другой сковородке устроить яичницу-болтушку — туда высыпать помидоров кубиком и острых чили нетолстыми полуколечками, еще мелко накрошенного чеснока и тонко нарубленного лука, а через некоторое время — ветчину, наструганную полосочками, и тонкие кружочки чоризо. Сверху — крупно натертый сыр. Быстро все перемешать. И на тарелку — к хаш-браунам нашим. Готово.
Мы двинулись совсем рано: на Забриски Пойнт надо приезжать сразу после рассвета, как везде написано. Помните — "Забриски Пойнт"? Он существует на самом деле. Там смотровая площадка, каменный парапет над обрывом, и в правильный час можно увидеть, как красные холмы вокруг бегут на утреннем солнце, гонятся за своими собственными тенями от одного края долины к другому.
И вот к завтраку мы приехали в Дэд-Вэлли Джанкшн. Развилка Долины Смерти. Развилка и есть: две дороги, и между ними отель "Амаргоза" — так это место называлось раньше. При отеле кафе — без крыльца, прямо с дороги переступаешь через порог в прохладный сумрак. В кафе лучшая в мире яичница. И ледяной апельсиновый сок литровыми пивными кружками.
— Простите, а где у вас тут...
В отеле, сэр. Это во дворе — вы увидите — стеклянная дверь в лобби. Там не заперто.
Подходя к длинному приземистому бараку, словно оплывшему, в традиционной тут, на юге Калифорнии, мексиканской манере adobe — из небрежно побеленного необожженного кирпича,— и толкая мелко застекленные двери отеля, вы меньше всего ждете услышать от квадратной, стриженой ежиком тетки за древним, крытым дерматином бюро, которое заменяет ей стойку рецепции, вопрос о том, видели ли вы уже оперу. Убедившись, что вы достаточно отчетливо удивились, тетка зовет Питера.
Здоровенный парень лет тридцати, с выгоревшим чубом, Питер появляется в дальнем углу лобби и идет к нам, заранее улыбаясь, ступая тяжелыми башмаками с высокой шнуровкой и отвисшими наружу кожаными языками прямо по вытертому бордовому ковру, которым устлан здесь пол. Башмаки его все в кляксах цемента, и из углублений рифленых подошв на каждом шагу вываливаются аккуратные кубики прессованной глины. На нем зеленый строительный комбинезон, тоже заляпанный, четыре пары разных пассатижей и кусачек с цветными ручками торчат из надорванного кармана на груди. Он принимает у тетки толстый обруч с ключами, приветственно хмыкает нам, подняв к лицу исцарапанный кулак, и толкает дверь на выход.
Идти надо через весь двор "Амаргозы", к дальней оконечности правого крыла плоского одноэтажного отеля, с трех сторон охватывающего своими галереями квадратный глиняный плац. Выходить сразу на белое яростное пекло никому не хочется, и мы сворачиваем сначала в тень, под плоский навес на тоненьких парных колоннах, мимо темных дверей с врезанными над ними молчащими кондиционерами, мимо окон гостиничных номеров, задернутых изнутри одинаковыми бежевыми шторами.
Потом все-таки приходится выйти на плац и пересечь его, косо срезая угол, прямо по обожженной солнцем бугристой глине, на которой не выжило ни травинки, ни кустика, ни сухого веника.
Питер долго шурует ключом в скважине туда-сюда. По беленой притолоке над дощатыми дверями выведено голубым "Amargosa Opera House". Замок наконец проворачивается, обе створки, распахнувшись разом, открывают квадрат непроницаемой в первую секунду черноты. Потом желтый рукав света протискивается между нашими головами, скользит в глубину, показывает нам отдельно каждую из пылинок, встретившихся у него на пути, и далеко в глубине упирается в зеркало так, что я вижу свое собственное лицо, неподвижное, с круглыми от удивления глазами и приоткрытым ртом.
Борода моя в этом зеркале выглядит гораздо длиннее обычного, а нос и щеки мои покрыты желтым загаром и как-то странно блестят. На голове у меня высокая меховая шапка, а по бокам поднимаются почти до самых ушей жесткие отвороты стоячего парчового воротника.
Питер пропускает нас внутрь. И только через несколько шагов вдоль луча становится понятно, что там, в глубине, не зеркало и не мое лицо.
— Опера,— объявляет Питер. Он щелкает подряд несколькими выключателями, прямоугольником выстроенными на щитке у двери.— Дис из а опера. Лук.
Опера оказывается просторной комнатой без единого окна с высоким потолком, густо утыканным золотыми звездами разных размеров, нарисованными по темно-синему, почти черному фону так, что кое-где угадываются знакомые, хоть и не совсем верные очертания созвездий. Ниже неба — багровый занавес в муаровых разводах. По трем остальным стенам — театр, роскошно изукрашенный золотой лепниной, бархатом, хрустальными канделябрами и гирляндами цветов. Он ярко, подробно и прихотливо выписан блестящим маслом: зрительный зал с галеркой наверху и двумя ярусами лож, полных причудливо разодетой публики.
Все как вы себе представляли. Густо нарумяненные щеки, смело подведенные глаза, выпяченные подбородки, упертые в плоеные воротники, длиннющие горбатые носы, высокие прически, заплетенные нитками жемчуга и увенчанные диадемами, затканные золотом мантии, расшитые камзолы, атласные плащи, схваченные пряжками со звериными головами, широкие расписные веера, сверкающие эфесы шпаг, руки, унизанные огромными перстнями и выложенные на всеобщее обозрение по затянутым бархатом барьерам бенуара.
Серьезный мужчина в мехах и парче, которого я только что принял за свое собственное отражение, носит поверх бобровой шубы с парчовым воротником кривую турецкую саблю на золотой перевязи. Аккуратная подпись "Igor" по этой перевязи не оставляет сомнений в том, с кем именно мы имеем дело. Владимир выглядывает из-за княжеского плеча, а закутанная в соболий палантин чернобровая Кончаковна, завершающая собою эту группу, через весь зал строит глазки графу Альмавиве, кокетливо демонстрирующему ей из своей ложи напротив огромный, богато гравированный пистолет. Рядом с ним Фигаро, с вечным своим тазиком для бритья, Радамес в узорчатой тоге и золотом нагруднике и Бартоло со свитком брачного контракта, которым живо интересуются Амнерис и Аида. Дальше Спарафучиле с ужасным, в пяти местах залатанным рогожным мешком: из одной дыры выглядывает живехонькая Джильда, а горбатый ее папаша в зеленом с оранжевыми петухами шутовском колпаке занят совершенно не ею, а пышногрудой Клориндой и тощей Тисбе в таких просторных полосатых кринолинах, что сестрице их Анжелине даже места в ложе не хватило, пришлось разместиться в соседней, где Папагено, и Тамино, и Памина, и высокая клетка, полная канареек, увенчанная обручем с волшебными колокольчиками.
— Там еще хор наверху,— говорит нам Питер и широко поводит рукой, обводя галерку.— Хор. Ва пенсьеро, ну вы знаете. Ю ноу ва пенсьеро?
Еще бы мы не знали ва пенсьеро. А как же. Особенно если над головами иудейских рабов, тесно заполнивших собою верхний ярус, над всеми их кокетливо подвязанными косынками, ермолками, фесками, скорбными старушечьими платками и молодецкими пастушьими шапками из разноцветного сукна не вилась бы лента с выписанным аккуратно, как по ученическим прописям, текстом псалма о мечте, несущейся на золотых крыльях к далеким холмам. Измаил и Набукко — тоже тут, а Фенену отличить совсем легко: она, в отличие от рабов, не в белой, а в голубой тунике и с тоненькой цепочкой на изящных босых ножках, символизирующей, верно, кандалы.
— Йес,— отвечаю я Питеру, как будто это единственный вопрос, который мы не выяснили между собою и который все еще ждет прояснения тут, посреди Долины Смерти, в географическом пункте Амаргоза, в сорока милях от границы с Невадой.— Ай ноу ва пенсьеро. Шур, вэ ноу. Эврибоди ноуз.
Питер продолжает не торопясь. Не так, как тараторят обычно экскурсоводы. Он не спешит, да и в опере спешить вообще было бы как-то странно. Но он рассказывал это уже не один десяток раз. И слова у него сложились, притерлись друг к другу, собрались в историю, ровненькие, как клавиши: только пройдись гаммой с любого места — хоть вверх, хоть вниз.
Миссис Марта Беккет сама расписывала оперу на протяжении шести лет. С тысяча девятьсот шестьдесят восьмого по тысячу девятьсот семьдесят четвертый год. Она одна это написала. Ши дид ит он хер оун. Сама. Первый год не было никакой росписи, просто было выкрашено синим, джаст блю пейнтинг овер адобе воллс. Кресла — вы видите вот эти кресла красного бархата — появились примерно в восемьдесят третьем, она взяла их в аренду в одном кинотеатре в Неваде. И года за три-четыре удалось их все выкупить.
Мы идем по центральному проходу между рядами когда-то бордовых бархатных кресел, обитых когда-то медными гвоздиками с прежде ребристыми шляпками. Десять рядов. Шесть кресел слева от прохода, шесть кресел справа.
Мы присаживаемся на краешек сцены, потом снова бродим вдоль стен, разглядывая яркую, почти детскую живопись, пальцем водим по прутьям клетки, считаем бубенчики Риголетто, хихикаем над невообразимыми сиськами Клоринды и замечаем револьверный барабан на пистолете Альмавивы: она не знала, как устроено кремневое оружие.
Питер тем временем отрабатывает нам свой номер, оставляя аккуратные паузы на наиболее эффектных поворотах сюжета — там, где нам положено удивляться.
Миссис Марта танцевала сразу после войны в нескольких второстепенных бродвейских мюзиклах, но заметных ролей ей и там не давали. На карьеру же классической балерины шансов не было вообще никаких, хотя училась она в Нью-Йоркской академии очень хорошо, и на выпуске о ней даже писали с большими надеждами. Она стала учиться пению, и тут вышла замуж за Брента Беккета, продюсера, тоже с Бродвея. Вместо свадебного путешествия они взяли в аренду большой открытый автомобиль и поехали в Лос-Анджелес,— ю ноу, кост ту кост, джаст фор фан, ас хони мун.
И вот они приехали в Амаргозу. Амаргоза тогда была большим рабочим поселком — тут добывали боракс,— иногда набиралось больше трехсот жителей. И еще, наверное, тысячи две в поселках вокруг, там тоже боракс, компания богатая была, дела шли хорошо, и они по субботам все приезжали в Амаргозу. Эта улица, вы знаете, она вся была в барах, два кинотеатра было, настоящий ресторан и отель построили совсем недавно. Они приехали в Амаргозу, и тут у них...
Пауза. Питер смотрит на нас. Мы реагируем как надо. Глаза наши округляются, как у князя Игоря на стене рядом.
...И тут у них лопнуло колесо. Флэт тайр. Ю си?
— Ай си, ай си. И дальше?
Ну и миссис Марта пошла погулять по Амаргозе, пока мистер Беккет остался чинить колесо. Тогда надо было самому чинить колесо. Не было механиков у дороги. И вот он чинил колесо, эбаут фоти минетс, ор мейби ван ауэр. Джаст ван ауэр!
Пауза.
— И?
И за этот час миссис Марта навсегда полюбила Амаргозу. Она погуляла по улице. Зашла в отель. Потом увидела этот дом. Это не была опера, оф коз. Тут никогда не было оперы. Откуда здесь опера, вы понимаете? Здесь боракс, рабочие, очень жарко, совсем нет воды, нет воды. Ат олл. Но был клуб для рабочих — тут собирались на Рождество, иногда приезжали актеры, цирк бывал или лекции, тогда очень любили лекции, и много было людей — священников и просто,— они ездили, выступали перед людьми.
Миссис Марта сказала мистеру Беккету, что хочет остаться в Амаргозе и устроить здесь настоящую оперу. И они остались. Это был тысяча девятьсот шестьдесят седьмой год. Они купили у города это помещение. Амаргоза же была — город. Миссис Марта стала выступать. Она играла свое шоу. Сама придумала его, нарисовала декорации, у нее были с собой костюмы, она сшила себе еще. Она одна пела, танцевала. Уан вумен шоу. Она одна была оперой. Ши вас опера итселф. Она играла свое шоу два раза в неделю: в среду и в субботу. Потом один раз, только в субботу, когда боракс кончился и люди стали уезжать.
Она вышила занавес, расписала стены, привезла кресла, потом уговорила людей их выкупить. Мистер Беккет в семьдесят восьмом году, ровно через девять лет...
— Что?
Пауза.
— Ну?
Мистер Беккет уехал. Миссис Марта осталась одна. Она продолжала играть шоу каждую неделю. Она очень хотела петь в опере. Она очень любила здесь танцевать. Она говорила, что в Нью-Йорке и в Лос-Анжелесе больше зрителей и там есть газеты, но там ни у кого нет такой оперы, как у нее.
— Сколько она здесь играла?
Это был первый осмысленный вопрос, которым мы нарушили его гаммы. Питер останавливается. Он знает, что в этом месте нужна самая длинная пауза.
— Сколько она оставалась тут?
Пауза продолжается.
— Хау лонг?
Она и сейчас здесь. Она продолжает играть шоу каждую субботу. Сорок лет, даже больше. Иногда бывали перерывы, конечно, она бывала больна или случалась буря — тут бывают бури, очень редко. Санд сторм. Но зато вначале шоу было дважды в неделю. В общем, она сыграла больше двух тысяч раз. На Бродвее не бывает такого. И она всегда была прима. Танцевала главную партию, пела главную партию. Она хотела быть первой в этой опере. Она была первой в этой опере. Ю си?
— Ай си. Ай си.
Шоу бывает в субботу. Теперь она не танцует, конечно. Она сидит в кресле и говорит монолог. У нее есть монолог, она его читает, иногда добавляет новые слова, меняет другие. Вариоус тингс. Про самые разные вещи. Про события, которые ей интересны, про книги — она читает книги,— про всякие шоу, которые она смотрит по тиви. Она смотрит тиви.
Питер поднимается на сцену и раздергивает занавес. В центре сцены, на небольшом возвышении, стоит трон с прямой деревянной спинкой и несколькими резными шишечками наверху. На одной из ведущих к нему ступенек — обыкновенная белая кружка.
— А зрители? Кто зрители? Для кого она играет?
Когда был боракс — были рабочие, инженеры. Мистер Забриски был главным инженером компании. Вы были на Забриски Пойнт? Там, где кино? Ну вот. И еще люди с железной дороги. Дорога шла недалеко. Случалось, был полный зал. Потом боракс кончился, люди кончились. Иногда приезжает десять человек, пять. Иногда мы с Николь,— Питер машет рукой в сторону выхода, за которым белый плац, и дальше двери отеля. И в отеле еще есть уборщица. И буфетчица там, в дайнере, где вы завтракали. Но иногда мы не можем: работа. Или в субботу надо уехать куда-нибудь по делам.
— Самтаймз ноубоди каминг?
Самтаймз ноубоди, райт. Но это редко. Хотя бы один или два человека все-таки есть почти всегда. Каждую субботу она играет. Позавчера играла. Вы немного опоздали.
Мотя залезает на сцену и заглядывает в кружку. "Не трогай",— говорит она ему, но он и так не трогает. Питер предлагает Моте посидеть на троне, чтоб я сфотографировал, но он не хочет.
Мы выходим из оперы на раскаленное пекло Амаргозы и бредем через плац к машине. Питер запирает двери за нашей спиной, машет нам рукою и уходит к отелю.
За стеклами гостиничных номеров под галереей никого не видать. Или есть какая-то тень за предпоследней дверью справа. А? Нет.
Николь выходит на порог лобби посмотреть нам в след.
В машине Мотя спрашивает меня про боракс, и я объясняю, что это такой полезный химический порошок, но зачем он точно нужен, не знаю. Вспоминается только что-то смутно, как в Анапе бабушка велела промывать борной кислотой глаза: брали ватку и протирали теплым раствором от носа, от носа к наружным уголкам. Это, что ли, боракс?
Потом Мотя спрашивает, конечно, и про ва пенсьеро. Я пытаюсь напеть, что помню. Она косится на меня из-за руля и даже не пробует поправлять, хотя я не попадаю, кажется, ни в одну ноту.
— Хотела оперу,— повторяет она.— Хотела оперу! А Забриски — инженер...
— Ва-а пенсье-еро сулл-а-лли до-ра... а-а... те...— осторожно вывожу я, глядя, как исчерканное соляными разводами шоссе Долины Смерти набегает под наши колеса.— Ва-а ти по-оза-а сюи кли-ви, сюи ко... о-о-о... оли...