Господин декоратор

Анна Толстова о выставке Александра Головина в Третьяковской галерее

Можно сколько угодно твердить о единстве культурного пейзажа России, но как начнешь присматриваться — так даже между Москвой и Петербургом будто пропасть разверзлась. Во всяком случае, за последние лет этак десять главным музеям русского искусства еще ни разу не удалось совместно отпраздновать юбилей какого-нибудь великого или "просто выдающегося, да и только" русского художника. Нестеров, Коровин, Левитан — у Третьяковки один, у Русского музея другой. Времена совместных юбилейных блокбастеров прошли, что, с одной стороны, огорчает, а с другой, возможно, и к лучшему. По крайней мере, нам всегда показывают две версии одного и того же, петербургскую и московскую, что в целом соответствует двум господствующим версиям истории русского искусства, петербургской и московской. Вот и с Александром Головиным (1863-1930) тот же случай: Русский музей отпраздновал его 150-летие вовремя, в прошлом году, Третьяковка празднует лишь сейчас. Правда, в Петербурге выставка была в два раза меньше и на ней Головин представал петербуржцем, мирискусником, художником императорских Мариинки с Александринкой, мастером дягилевской плеяды, сдержанным и суховатым европейским графиком. В Москве ретроспектива будет в два раза больше, с включением вещей, уже показанных в Петербурге, например считавшихся утраченными костюмов к мейерхольдовскому "Маскараду" из Александринского театра. И уж здесь-то Головин по праву окажется москвичом, ярким деятелем абрамцевского кружка, украшателем "Метрополя", орнаменталистом-ориенталистом.

Автопортрет, 1912 год

Александр Головин родился на Плющихе, но детство его прошло под Москвой, в Петровско-Разумовском,— отец, священник, получил место профессора богословия в Петровской земледельческой и лесной академии, нынешней Тимирязевке. И потом Сергей Маковский, из всех русских критиков, пожалуй, наиболее нежно отзывавшийся о Головине, скажет, что образ райского сада в его живописи связан не столько с Италией и Испанией, сколько с нашими северными не то английскими, не то деревенскими парками. У него было счастливое детство мальчика из тонкой, интеллигентной семьи, правда, поощрявшей его способности к музыке — абсолютный слух — более, нежели к рисованию, и не сразу смирившейся с решением поступать — это после Катковского-то лицея и Поливановской гимназии — в Московское училище живописи, ваяния и зодчества. И была совсем несчастная юность: ранняя смерть родителей, униженное положение приживалы у богатых родственников и семь лет в подмастерьях у декоратора комнат, потому что училище он окончил совсем не блестяще, представив слишком авангардную — то есть слишком символистскую — дипломную работу. Все почти головинские произведения окрашены меланхолией, и особенно — натюрморты с пейзажами, закатными или раннеосенними. Впрочем, то было настроение эпохи, прочитывающееся на лицах головинских Рериха или Мейерхольда.

"Портрет Ф. И. Шаляпина в роли Олоферна", 1908 год

Так всю жизнь он и проработает декоратором — у Мамонтова в абрамцевских мастерских, в русском павильоне на Всемирной выставке в Париже, в театрах — Большом, Мариинском, Александринском,— на "Русских сезонах", в советском МХТ. Только судьба его пожалеет, сведет с Поленовыми, Коровиным, Дягилевым, Шаляпиным, Мейерхольдом. Это Головин — дягилевские "Борис Годунов" и "Жар-птица", это Головин — главный мейерхольдовский художник Серебряного века. Про Головина, который отчаянно влюбился в сцену еще в школьные годы, в легендарной драматической студии Поливановской гимназии, с сожалением говорили, что он ушел в театр и не вернулся. Что пейзаж у него плоский неспроста, а как театральный задник или занавес, что портрет у него — всегда человек в роли. И не только когда Шаляпин — вот бы собрать всех головинских Шаляпиных вместе, "Мефистофелей", "Годуновых", "Фарлафа", "Демона", "Олоферна". И не только бесконечные "Испанки". Но и автопортрет — это роль, он был в жизни щеголь, чтобы не сказать денди, что при вечных его денежных затруднениях представлялось весьма затруднительным. Да и как же тут не стать щеголем, если он весь, до последнего штришка и удара кисти, совершеннейшее воплощение модерна, русского art nouveau.

Нет безжалостнее критиков, чем близкие друзья. Бенуа в "Истории русской живописи в XIX веке" начинает за здравие: "божьей милостью художник", "тонкий поэт", "громадный мастер", в декорациях к "Ледяному дому" и "Псковитянке" — гениальный историк, Сурикову равный. Но заканчивает за упокой: все-то у него пробы пера, все-то он незрел, там напоминает Нестерова с Виктором Васенцовым, там — подумать только! — почти приблизился к Елене Поленовой. А два года спустя в "Русской школе" Бенуа уже беспощаден: "От Головина останется весьма мало: кое-какие эскизы, две-три картины, несколько портретов; все это отмечено подлинной художественностью, красочным блеском и тонким чутьем, но и это немногое — только намеки, только обещания, сдержать которые едва ли Головин захочет". Тут не критик пишет о художнике, а сценограф о сценографе — с ревностью. Полезно сравнить это с собственными мемуарами Головина, с "Встречами и впечатлениями" — сколько в них чуткости и доброжелательности: все видит, всех замечает, в гроб сходя, тяжелобольной и невыездной из Детского Села, благословляет ленинградскую молодежь, того же Акимова.

"Умбрийская долина", середина 1910-х годов

Головин, судя по этим воспоминаниям, отличался невероятной широтой взглядов. Хорошо бы отплатить ему тем же. Отойти от театра, от Дягилева и Мейерхольда, от сравнений с Фортуни — бессмысленных, и от сравнений с группой Nabis — вполне предсказуемых. И сказать: смотрите, эта упоительная, всепоглощающая, но никогда не аляповатая орнаментальность пейзажей ("узорными затишьями" называл их Маковский), эта завораживающая графичность портретов, где черты лица — действительно черты, эта декадентская театральность, когда каждая дама в шали — Электра, Медея, Саломея, это же наш русский Климт и Шиле. Климт-и-Шиле, но без венских крайностей, в рамках приличий, с Чеховым вместе Фрейда, с серебром вместо золота, с серебристо-хрустальным звенящим воздухом в картинах — как в поэзии Кузмина, столь им любимой.

"Александр Головин. Фантазии Серебряного века". Третьяковская галерея на Крымском Валу, до 24 августа

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...