Архитектура как застывшая идеология

       Реконструкция Москвы повторяется дважды: один раз как трагедия, другой — как фарс
       Сегодня исполняется 275 лет со дня провозглашения Петра Первого императором Российской империи. К этой величавой дате ваятелем Зурабом Церетели заготовлена гигантских размеров статуя, которая уже возвышается над Москвой, как Эйфелева башня над Парижем. Но французский анекдот конца прошлого века (Какое лучшее место в городе? — Эйфелева башня. — Почему? — Потому что оттуда ее не видно) к русскому изделию не вполне подходит. На голове Великого Петра отсутствует смотровая площадка, но и она бы не спасла дела: гением Церетели сегодня уже помечены разные уголки старой Москвы. Впору говорить о новой генеральной реконструкции столицы, подобной той, что произошла в тридцатые годы.
       
       Обычные обвинения творчества Зураба Церетели в непрофессионализме, уродстве, дурном вкусе и пр. не слишком сильны. Вкус вообще понятие зыбкое. Ненавидимая некогда всем Парижем за уродство и "невписанность" Эйфелева башня спустя век кажется вполне вписанной и даже не слишком уродливой: понятны ее функция и эстетика, как понятен Париж того времени — Первой всемирной выставки. Хорошая или плохая, она стала знаком начинающегося промышленного стиля, вкусная или безвкусная, Эйфелева башня появилась ровно тогда, когда должна была возникнуть. Она исторична, а значит, время работает на нее. И нынче можно дружно облизывать эпоху модерна или одиноко и изысканно ее презирать — в любом случае, это будет обстоятельством вашей биографии, а никак не создателя Эйфелевой башни.
       Курортная эспланада с рыбками и медведями вдоль Кремлевской стены или вознесшийся над Москвой и тут же скорчившийся от видимого неудобства, будто наложивший в штаны Петр проблематичны не с точки зрения своего эстетического совершенства. Если б вместо Церетели работал чуть более одаренный Эрнст Неизвестный или даже много более одаренный Генри Мур, зоопарк у вечного огня все равно бы вызывал некоторое недоумение, как, впрочем, и Петр, в конце ХХ века зачем-то возвращенный в старую столицу.
       Петр Великий известен, в частности, тем, что от души ненавидел слюдяную, избяную, азиатскую Москву, которая отвечала ему такой же страстной взаимностью. На этом построена вся мифологема Москва--Петербург, строго говоря, вся русская культура последних столетий: и царицей Авдотьей заклятый, достоевский и бесноватый город, и Медный всадник Фальконета и "Медный всадник" Пушкина, и арка на Галерной, где наши тени навсегда.
       Творчески вмешиваясь в столь содержательную коллизию, Зураб Церетели, надо полагать, имел что-то в виду, но, перебрав различные варианты, остается предположить один. Подпавши под пагубное влияние Дмитрия Александровича Пригова, Церетели сотворил нечто одновременно ерническое и великодушно примиряющее обе столицы: Москва отныне не азиатская, а истинно европейская, запоздало приветствует непонятого ею императора, который, глядя на столь внушительные перемены, смутился и обкакался. Такой трактовке соответствует не только престранная поза Петра. Звери из Александровского сада — тоже в духе московского концептуализма: можно сказать, что кремлевской стене, наглядно превращенной в ограду зоопарка, тонко указано ее истинное вековое значение.
       Не подозревая Церетели в гнусном антипатриотическом кощунстве, надо признать, что в обоих случаях знатный ваятель честно хотел всего лишь подзаработать, не преследуя никакой побочной цели. И единственный недостаток его памятников — это место, в котором они расположены. В последний раз в топонимику московского центра с такой безоглядной решительностью вмешивались шестьдесят лет назад, в эпоху генеральной реконструкции Москвы, а в облик Красной площади — даже чуть раньше, когда сносилась Иверская часовня и Щусев строил мавзолей В. И. Ленина.
       Весьма элегантное творение Щусева к тому же элегантно вошло в окружающее пространство не только благодаря даровитому архитектору. Сам мавзолей с мумией вождя мирового пролетариата, этот памятник неистовому восточному человекобожеству, вписался в монгольскую Кремлевскую стену, сама советская история продолжила русский бунт, бессмысленный и беспощадный, утопия Интернационала — вековую мечту о царстве Божием на земле. Сталинская столица, как ее теперь ни трактуй, трагически неразрывна с остальным городом. Это одна Москва, будто созданная единой тоталитарной волей.
       В монументах Церетели заметны остатки былой, коммунистической красоты, но не могучей, сталинской, а вялой, брежневской, по сути салонной и безобидной. Отсюда один шаг до здоровой буржуазной пошлости, которую где-нибудь в Бибирево можно было бы даже, скривившись, поприветствовать. Но отличительным и благотворным свойством этого типа творчества является его непритязательность: оборочки, рюшечки и цветочки, а также медведи с волками заведомо не претендуют на государственный статус.
       Несчастным парадоксом не только Церетели, а всей сегодняшней церетелизации Москвы стал неизвестный человечеству гибрид буржуазного и сакрального: тоталитаризм, но без его строгости, прагматизм, но без его скромности. Хуже всего, что не исключен эффект Эйфелевой башни. И потомки по началу, конечно, морщась на не слишком показательные казусы, с годами к ним привыкнут и назовут девяностые годы эпохой рыночной утопии. И найдя много соответствий между Церетели и его заказчиками, с чистой совестью будут изучать тонкости нашего времени по медведям из Александровского сада.
       АЛЕКСАНДР Ъ-ТИМОФЕЕВСКИЙ
       
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...