Вышла новая книга

Восклицательный знак как черта национального характера

       В Нью-Йорке в издательстве "Слово-Word" вышла книга Михаила Эпштейна "На границах культур. Российское — американское — советское". Это сборник статей, посвященных бытовой культуре и прихотям общественного сознания двух великих держав. Большая часть очерков об Америке, а Россия присутствует в них, как правило, в роли оттеняющей заокеанский смысл оппозиции.
       
       Почему в Америке на каждом углу можно увидеть изображение или куклу динозавра, почему они стали таким же символом страны, как небоскреб? Потому что у Америки нет большого прошлого: все исторические события произошли практически на наших глазах. И если нет прошлого исторического, приходится присваивать доисторическое. Историей американца становится сама Природа, он укоренен не в сказках о благородных рыцарях, а в сагах о том, как "аллозавр поедает славный род бревношеих и пилозубых".
       Почему американцы презирают поезда? Потому что американец будет лучше жить на помойке или на скамейке в Центральном парке, чем проведет хотя бы день в коммуналке, которой, по существу, является железнодорожное купе.
       Почему американцы запросто садятся на пол в библиотеках и офисах, задирают ноги на стол и на спинку стула, не ощущая при этом ни малейшего нравственного дискомфорта? Потому что в Америке земля плотная и не липнет к ногам, и потому что она здесь не "землистого" болезненного оттенка, а цветная, как детская книжка, и к ней нет отношения как к "низу", вообще нет жестких понятий о "верхе" и "низе". Что, в свою очередь, еще и знак демократии. В одном рассуждении соединяются бытовые привычки, почвоведческий экзерсис и символ политической веры.
       Восемь лет назад Эпштейн сообщил в своей первой книге, что от концепции прежде всего требуется, чтобы она была красивой. Тогда это заявление изрядно переполошило отечественных гуманитариев, теперь, когда на истину, кажется, уже никто не претендует, оно звучит как общее место. Эпштейн мало озабочен непротиворечивостью своих высказываний: в разных местах он может говорить совсем по-разному. Основывая концепцию сборника на том, что "российское" — это что-то вполне отдельное, некий единый комплекс смыслов, он вдруг способен заявить, что российского никакого нет, а есть объединенное зловредной силой Орды самобытное псковское, пермское, вологодское, калужское и смоленское. И надо бы разделиться обратно. Уцепившись за какое-нибудь соображение, Эпштейн стремится до конца — какой бы она ни была абсурдной — развернуть "красивую" мысль, что, конечно, внушает уважение к избранной методологии.
       Немного смущает другое. "Красивая концепция" — это не только хорошая мысль, но и хорошая литература. Эпштейн пишет, что американское расположение адреса на конверте (сначала имя, потом место жительства) манифестирует уважение к личности, а наше — наоборот, что обилие восклицательных знаков в русской письменной речи — признак исторической истеричности, что у американцев деньги скучные, и их не жалко тратить на товары, а в СССР деньги были красивые, и их тратить не хотелось. Какие-то из этих и подобных соображений очень изящны, но очень многое здесь зависит от интонации. Одно дело играть знаками, помня, что в любой момент можешь рассыпать мозаику и собрать новую, а другое — с бердяевской (вспомните его объяснение российской истории необъятностью русских пространств) убежденностью предполагать, что "знаменитая резня и поножовщина нью-йоркских банд заложена в архитектурных очертаниях города, в поножовщине его силуэтов, в уголовщине его схлестнувшихся углов".
       Большинство очерков Эпштейна кажутся слишком длинными. С той же упрямой последовательностью, с какой он снабжает каждую книгу обстоятельным подзаголовком, он разжевывает и каждую свою мысль, повторяя ее по несколько раз в разных видах, не столько углубляя или уточняя смысл, сколько умножая без нужды аналогии там, где кстати вспомнить бритву Оккама.
       Кроме того, Эпштейн, вопреки обещанному вторым названием, не изучает специфику советского, американского или российского, а раз за разом воспроизводит унылую оппозицию их--наше, и сам скучный жанр бинарных построений оказывается помехой для искомой "красоты". И последнее: наверно, один лишь очерк о динозаврах посвящен более-менее осязаемому предмету (и то динозаврам вообще, а не, скажем, спилберговским или еще каким авторским). Остальные же тексты сразу претендуют на решение космических или, на худой конец, мировых проблем: "О стихиях", "О провинции", "Загадка народа", "От правды к истине", "О ритуалах", "Смерть конца". Изюм остроумных наблюдений, который я так усердно выковыривал в начале рецензии, оказывается чаще мимолетной припpавой к собственно мысли. Которая, увы, слишком часто завершается дурной зеркальной диалектикой ("дальний запад всего западного мира — одновременно и восточнее самого дальнего востока"), где теряется и возможность дальнейшего рассуждения, и сама породившая его живая вещь.
       Между тем самые знаменитые культурологические работы не набрасывали сеть суперконцепции на мир явлений, а были посвящены повседневности, последовательное наблюдение над которой и приносило важный теоретический результат. Беньямин писал о пассажах, Бодрийяр о войне в Персидском заливе, Вирильо о военных бункерах, Барт о рекламе, Деррида о Декларации независимости — и только потом о судьбах мысли и мира. Надеюсь не поссорить двух замечательных русско-американских сочинителей, если предположу в заключение, что изданная в прошлом году нью-йоркским же "Эрмитажем" и посвященная той же теме "Американская азбука" Александра Гениса выглядела свежее и динамичнее работы Эпштейна — и за счет удобоваримого объема, и за счет того, что главки в ней были посвящены яхте и туалету и только во вторую очередь касались космических вопросов.
       
       ВЯЧЕСЛАВ Ъ-КУРИЦЫН
       
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...