Коммерсантъ FM

"Musica Viva — это особый способ существования музыки"

Александр Рудин о своем оркестре, наследии Глинки и виоле да гамба

В этом сезоне московский камерный оркестр Musica Viva отмечает две даты: во-первых, собственное 35-летие, а во-вторых — 25-летие с того момента, как оркестр возглавил один из известнейших российских музыкантов, виолончелист и дирижер Александр Рудин (этому юбилею посвящен концерт 11 октября в зале Чайковского). С музыкантом поговорил Сергей Ходнев.

Фото: Фото ИТАР-ТАСС

— Я думаю, слушатели сейчас воспринимают Musica Viva как стопроцентно московский коллектив, но ведь родословная у него не московская?

— Да, возник он во Владимире, в 1978 году. Его основал скрипач Виктор Корначев. Это были годы, когда во многих провинциальных филармониях появлялись свои камерные оркестры — такая была мода. Очевидно, это было связано с огромным успехом оркестра Баршая. Мне кажется, вокруг Москвы чуть ли не везде, в каждой филармонии камерные оркестры были. Потом Корначев умер, и мне предложили туда прийти. Я тогда учился на втором курсе консерватории, уже как дирижер. Я подумал: "Почему нет?" — и довольно легко согласился, может быть, по молодости. Мы довольно долго оставались во Владимире, лет десять. Но потом изменились времена, нам уже не очень комфортно было там работать и пришлось перебираться в Москву. Это были девяностые, самое сложное время. А мы тем не менее несколько лет были сами по себе. Сейчас даже удивительно. Но ведь выжили! Потом была довольно печальная история сотрудничества с Центром Павла Слободкина, потом опять какое-то время мы были в свободном плавании. И только несколько лет назад нас взяло под опеку московское правительство.

— Но ведь, если я правильно помню, и пластинки, и концерты в Москве — все это было еще в 1980-е?

— Да, даже раньше, они еще с Корначевым в Москве появлялись, в конце 1970-х. Просто как камерный оркестр Владимирской филармонии.

— А когда поменялось название?

— Уже после моего прихода и далеко не сразу. В какой-то момент появилась потребность в узнаваемом имени. "Musica Viva" — это была моя идея, и, мне кажется, название вполне прижилось.

— Были ли какие-то репертуарные предпочтения оркестра заложены еще до вас? Интерес к старинной русской музыке, допустим?

— Да, в том-то и дело. Еще Корначев начал с оркестром играть Бортнянского, Пашкевича, Фомина. Другое дело, что это во многих случаях были обработки. Иногда нот не было, иногда другой состав был. Но все эти имена — они присутствовали в программах еще при нем. И мы от этого репертуара долгое время не отказывались. Довольно хорошие были обработки и очень живая, свежая музыка — скажем, все эти наши ранние оперы.

— Но вас лично все эти редкости интересовали до прихода в оркестр?

— Да, меня страшно давно интересовали всякие экскурсы в неизведанное. Хотя поначалу больше как инструменталиста, я не сразу стал это связывать с дирижированием. Но когда так получилось, что это соединилось с традицией оркестра (а я вообще не сторонник ломки традиций),— это тем более отвечало моим внутренним интересам.

— Насколько актуальны эти экскурсы сейчас, если брать хотя бы ту же русскую музыку?

— Знаете, у нас в стране по-прежнему есть целые страницы нашей культуры, которые остаются совершенно неизвестными. Причем даже там, где этого, может быть, не ожидаешь. Взять Глинку, например.

— С Глинкой-то, кажется, особых загадок нет?

— Кажется, да. Но на самом деле с наследием Глинки все обстоит очень беспорядочно. Начиная со всевозможных редакций. Давнишнее полное собрание сочинений Глинки — оно в принципе давным-давно устарело, там все глинкинское, слава богу, есть, но в сносочках, а вот основной текст — он весь правленый. Римский-Корсаков, Балакирев. Все давно надо пересмотреть. И очень много чего попросту не исполняется. Когда мы пять лет назад записывали глинкинский диск, я по этим сноскам восстанавливал авторский текст, и это довольно сильно отличается от того, что все играют. Инструментовка другая, гармонии другие, голосоведение другое. В этой работе нам очень помог московский композитор Петр Климов.

— Вы и Алябьева записывали.

— Ну тут все еще более красноречиво. Казалось бы, что такое Алябьев? "Соловей" — и все. А у него список сочинений на несколько печатных страниц. Естественно, очень много песен и романсов, есть камерные сочинения, но полно всякой симфонической музыки. В основном музыка для театра — увертюры, балеты, водевили. Однако это же первоклассная музыка! Я уж не говорю про историю его жизни. Во-первых, занятно, что он родился в Тобольске, в семье вице-губернатора,— и потом в Тобольск же его сослали. Потому что он был обвинен в избиении и чуть ли не в убийстве какого-то помещика. Очевидно, он был картежник. Темная история — может быть, там и декабристы были как-то замешаны.

— А его музыка была издана?

— Частично была, да. Еще в конце 1940-х. Что-то мы брали в Музее Глинки. Но вообще у нас не так-то просто получить редкую партитуру. Всем известно, что библиотека Мариинского театра никому не дает ничего вообще, это притча во языцех. Но даже и с московской консерваторской библиотекой бывают сложности. Как-то мы исполняли Ивана Козловского, "Фингал", кажется...

— Это оратория?

— Музыка к спектаклю — хоры, немного сольных номеров.

— Вроде "Орфея" Фомина?

— Да, но только в "Фингале" нет мелодекламации. Так вот, консерваторская библиотека нам ничего не дала, пришлось обращаться в Ленинскую библиотеку.

— Но если что-то — как тот же Алябьев — даже было издано, то удивительно, почему никто эту музыку не играл.

— Все очень консервативны, и исполнители, и организаторы концертов, и, соответственно, публика.

— Вы как-то оглядываетесь на музыкантов-аутентистов? Поменялось ли в связи с этим что-то в ваших исполнительских привычках?

— Безусловно, за последние лет двадцать поменялось — и очень сильно. Другое дело, что я вообще давно был склонен действовать "от головы". Воздерживаться от внешних эффектов — меня даже ругали за это очень много. Мало пользоваться вибрато. Ну и постоянно анализировать то, что я делаю,— и при этом мне всегда было интересно узнавать что-то новое. Наверно, это все и обусловило интерес к аутентизму, то, что я все время смотрю в ту сторону. Другое дело, что если человек располагает только знаниями и не может предъявить никакого чувства, никаких идей, то это совершенно мертвое исполнение. Аутентисты приучают думать и подходить к делу творчески. По крайней мере я это так воспринимаю.

— Вы упомянули процветание камерных оркестров в 1970-е — а что, если обобщать, происходит в этой среде сейчас?

— Стагнация. Как, впрочем, и во всем нашем исполнительстве. Новой крови не хватает. Есть прекрасные, первоклассные камерные оркестры, укомплектованные замечательными музыкантами, но при этом есть, как мне кажется, некоторый дефицит идей. И дефицит интереса к эксперименту. К тому же в провинциальных филармониях не очень принято теперь держать свои камерные оркестры. Когда много народу на сцене — это как-то пышнее. А может быть, это и наша вина, музыкантов. Качество — оно ведь может радовать и производить впечатление, если это несет элемент какой-то личной одухотворенности, а если глаза гаснут, то, как бы ты чисто и хорошо ни играл, впечатление уже не то.

— А что делать?

— Знаете, век камерных оркестров вообще короток, это известно. Большие оркестры живут дольше, это солидные институты, рассчитанные на долгую историю. А камерный оркестр — дело более персональное, его конкретный человек создает.

— У вас есть личная стратегия? Насколько удается просчитывать, скажем, общий баланс репертуара?

— Именно просчитывать, к сожалению, мы не всегда можем себе позволить. Надо иметь в виду, что нам дают план, который мы должны выполнять.

— И сколько вы должны играть по плану?

— Примерно 52 концерта за год. Это много, но, я считаю, и хорошо, что мы беремся за многое. Даже гипотетический ущерб качеству может быть несущественным на фоне тех выгод, которые приобретаешь как исполнитель, пускаясь в какие-то авантюры.

— Например?

— Ну хотя бы мои собственные эксперименты с игрой на клавесине. Или на виоле да гамба. Я, может быть, не достигаю стопроцентного результата, но это мне дает очень много для моего развития.

— А как получилось, что вы вообще стали играть на гамбе?

— Для начала я не устоял и купил ее. Потом осваивался самостоятельно. Я исходил из того, что это все-таки не скрипка, а вещь более родственная и привычная для меня как для виолончелиста. Это, конечно, изумительный инструмент, и он сейчас, мне кажется, переживает ренессанс. Если судить по тому, сколько хотя бы в нашей стране появилось исполнителей... Но экспериментов еще много. Скажем, то, что я играю периодически на фортепиано. Или вот в прошлом году мы очень много играли симфонических произведений — симфонии Чайковского, Бородина. Но небольшим составом.

— Приходилось приглашать оркестрантов со стороны?

— Да, но мы же так делаем постоянно. Это нормальная вещь, возьмите западные аутентичные оркестры — они почти все сборные, там все время меняются составы. Зато есть какая-то свежесть, новые впечатления, новые возможности. Musica Viva, мне кажется, это не только коллектив, но еще и особый способ существования музыки.

— И в чем его особенность? Разве не все коллективы стараются быть универсальными?

— Не все, нет. Далеко не все, если мы говорим о камерных оркестрах. А мы играем и барочную музыку совсем маленьким составом, и камерные вещи, допустим, Чайковского и Дворжака, и большие симфонии.

— Вы не ревнуете, когда с оркестром работают другие дирижеры?

— Нет, ну что вы, это же страшно интересно. Если бы у нас были возможности, я бы приглашал хороших дирижеров гораздо чаще.

— Вы имеете в виду финансовые возможности?

— Да. А дирижерские гонорары сейчас, к сожалению, ужасно раздуты, и это, конечно, не имеет ничего общего с искусством. Был в нашей практике только один дирижер, который великодушно относился к этому вопросу — это сэр Роджер Норрингтон.

— А какой вы руководитель, по вашим ощущениям?

— Думаю, что очень терпимый. Я не люблю конфликты, не люблю всякие подковерные вещи. Всегда выслушиваю чужое мнение. Истории вроде рассказов о Светланове — дескать, ему кто-то сказал, что арфа фальшивит, а он этого человека выгнал,— это не про меня. Я не стою на высоком подиуме ни в буквальном, ни в переносном смысле. И дело не в том, что я как-то особенно скромен, это просто здравый смысл.

Новости компаний Все

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...