Говорят: югоосетинская кампания сплотила российское общество. Пожалуй. Мы как туристы, которых на ночевке навестила стая волков,—жмемся к человеку с ружьем. Волков, может, и было-то—пара приблуд. Ушли? Затаились? В темноте не разглядеть. Сидим, ждем рассвета. Тот, у кого ружье, рассказывает нам разные истории—про волков, конечно. Или про шакалов.
— Тут держи ухо востро. Загрызут, пикнуть не успеешь.
Аполитичные, охваченные лихорадкой потребления—это теперь не про нас. Это только казалось. И потребление все больше напоминает ужин перед казнью. Да и политизированы мы теперь не меньше, чем в 90-е,—до гневных припадков, до налитых кровью белков. Тогда враг был внутри страны—у каждого свой. Теперь снаружи—у всех один. Так лучше? Больше пользы? Сплотимся, сосредоточимся... Но есть посреди общего единения те, кому одиноко. Пусто. Дружба вокруг ружья их не греет.
— Вот он, ваш хваленый Запад! Предупреждали! А вы не верили.
Эта война—такая локальная, такая победоносная—превратила в чистое поле мою идеологическую ойкумену, в которой все было так гладко разлиновано: вот Россия, вот Европа, России нужно стать Европой—там демократия, там верховенство права, там правда и уют... Все так: там демократия, там верховенство права—но это закрытая вечеринка. С суконным рылом туда не лезь. Для таких—свои, внешние правила. Здесь вам не тут: Осетия—не Косово, Цхинвали—не Грозный. Почему? Да ты на себя посмотри! Вот почему!
Это потом они чего-то там переосмыслят, докопаются. Но первая реакция говорит о многом. Если и там—свой всегда прав, пусть даже этот свой демократически красив и либерально продвинут, то это, конечно, сильно сближает цивилизованную Европу и варварскую Россию. Но как-то очень нехорошо сближает. По-варварски. Можно простить Саакашвили средневековую бойню за то, что тот одет по последней либерально-демократической моде. Можно прокатить Уго Чавеса на стратегическом бомбардировщике. В чем разница-то?
Нет больше милой сердцу утонченной мачехи-Европы, добрые сказки которой мерцали надеждой, воодушевляя и отвлекая от угрюмой реальности. Осталась только Родина-мать—пусть темная и суровая, зато своя.
— Ничего, и сами как-нибудь. Свет клином не сошелся.
Не стало ориентиров, вот что. Разметало всех по полю. Кто свой, кто чужой? До сих пор навигация не составляла труда: достаточно было идти туда, откуда слышны слова «либерализм», «демократия», и держаться подальше от воплей патриотических кликуш. Срабатывало: все, что дышало жизнью и надеждой, оказывалось по одну сторону, все, от чего веяло тоской новых идеологических казарм,—по другую. Сейчас куда ни повороти—везде тоска и тупик, и докучная оголтелость.
Одни, как в каком-то ненужном жутком аукционе, накручивали ставки: «разрушенный до основания Цхинвали», «тысячи жертв». Другие с такой же неуместностью в самый разгар беды принимались доказывать, что не могли погибнуть тысячи—разве что сотни (а что это меняло?). Одни, параноидально,—об англосаксонском заговоре. Другие, с эдаким геополитическим снобизмом,—о том, зачем нам эта Южная Осетия (да ни за чем! людей спасали!).
И державное барство одних, по мне, ничем не лучше морального косоглазия других.
— Не слушайте демагогов.
И не будут слушать. И не потому вовсе, что «оболванены и управляемы». А потому что сказать, как оказалось, многим из тех, от кого так хотелось услышать правильные, новые слова, попросту нечего. Заезженные пластинки. Либерально-демократическое язычество, в котором Запад—священный фетиш, а Россия плоха уже потому, что у нее такие вожди.
Как хотите, но хрен редьки не слаще: быть гражданином страны, в которой имитируются свободные выборы, или свободно выбирать тех, кто имитирует справедливость, защиту общечеловеческих ценностей, And Justice For All. Говорят, демократии—самооздоравливающиеся системы. Что ж, скорей бы. Другая напасть—опухоль финансового кризиса—разрастается стремительно, и одновременно тают шансы на общее выздоровление. Ведь при больном желудке и мозгу нелегко. А желудок, как мы теперь знаем, у нас один.
То, что «мы плывем в одной лодке»,—банальность не первой свежести. Но убеждаться в ее справедливости на собственной шкуре—не то же самое, что выуживать из речей политиков.
Мой сын, придя из школы, говорит: «Инфляция и до меня добралась. В буфете такие цены!» А чуть позже, сидя возле меня перед телевизором, в котором рассказывают о банкротствах американских банков и падении российских индексов, интересуется: «Американцы что, хотят, чтобы во всем мире все еще больше подорожало?» Оказалось не так-то просто подобрать слова, чтобы объяснить простые вроде бы вещи: это у них проблемы, они же не специально—просто мы все завязаны, вот оно и отрыгнулось. Боюсь, так же, как мой девятилетний сын, воспринимают происходящее многие дяди и тети, приученные к легким кредитам и хорошему рациону, вынужденные сегодня затягивать пояса. Формула «они подставили всех», вброшенная президентом в донельзя наэлектризованное общество, легка для усвоения и вполне ложится в общий контекст.
— Россия одинока, и полагаться ей нужно только на собственные силы.
Не знаю, что может остановить этот поход за железный занавес, к русскому чучхе. Знаю только, что не Россия одинока. Одиноки во всех странах, демократических и не очень, те, кто не хочет опять жить, забившись в угол—спасаясь от волков возле человека с ружьем. Чем исцелится это всемирное одиночество?