ЗАМЕТКИ ВЕЛОСИПЕДИСТА

ПОЛЕТ СТРИЖА

ЗАМЕТКИ ВЕЛОСИПЕДИСТА

Такое наверняка бывает с каждым. У меня это случается в моменты, когда душа, казалось бы, должна парить и петь. Вот и тогда, в солнечный день, после напутствия: «Только не урони ребенка!», на велосипеде с привинченным к нему вторым седлом, с держащейся за руль двухлетней пассажиркой (называющей меня «дедика Иг») мы неслись по лесным опушкам, полянам, тропинкам, пока не выехали, уже к вечеру, на берег Клязьмы. И остановились, ошарашенные. Потому что речная излука и небо над ней полыхали малиново-алым, а из подожженных облаков выстроилось нечто фантастическое, торжественно уплывающее за кромку леса


Над водной гладью мельтешили стрижи. Черной молнией они перечеркивали эту неповторимую в своих подробностях красоту, словно торопили приближение ночи. Словно напоминали: и твоя жизнь тоже конечна; ее Утро далеко позади; ее Полдень минул, а наступающий Вечер непременно сменит вечная Ночь... Ощущение, хоть и недолгое, но — жуткое. Будто приоткрывается бездна под ногами.

Как-то у Бердяева наткнулся на такое признание: «Я часто испытывал... тоску в чудный лунный вечер... в солнечный день в поле, полном колосьев... Эта счастливая обстановка вызывала чувство контраста с тьмой, уродством, тлением...» Подумал: а были бы мы способны без этого «чувства контраста» воспринимать красоту? Дорожить временем? Вслушиваться (с ощущением единственности мгновения!) в сумбурную речь ребенка, впервые в жизни увидевшего речную излуку, закат и полет стрижей над водой?

Да, конечно, страх перед неизбежным естествен (так я открываю для себя давно открытую другими истину, но оправдание мое в том, что ведь каждый смертный должен однажды сделать такое открытие сам!). Да, этот страх — часть нашего бытия, его присутствие необходимо. Для самосохранения. А может, еще и для того, чтобы лучше осознать себя в этой жизни?


ТРАВА НА ПРОТАЛИНЕ

Испытание, пережитое несколько лет назад: мне сказали — нужна консультация. Да, ТАМ. Дали направление. Помню, вышел из метро, долго брел вдоль бесконечного забора по обледеневшему тротуару. Остановила закутанная в цветастый платок цыганка, кольнув темным взглядом.

— Постой, дорогой, дай руку, судьбу скажу.

Я отшатнулся. Она — за рукав.

— Правду скажу, не бойся!

Правду мне должны были сказать онкологи.

Помню длинный коридор, людей, медленно идущих в одиночку и парами, сидящих у дверей кабинетов. Поразило: их лица были спокойны. Да неужели и к ЭТОМУ можно привыкнуть? Вот та самая дверь. За ней — люди в белом. Деревянно-вежливые голоса.

— Встаньте сюда. Так. Вдохните. Задержите дыхание.

В аппарате гудело и щелкало. Наконец:

— Вы свободны. Результат завтра.

Опять — коридор, согбенные у дверей фигуры, шелест слов. Ступеньки. Дверь на улицу. Ноздреватый, осевший после недавней оттепели снег охвачен легким морозцем. На обнаженной земле — зелень травы. И — котенок у стены, на асфальте. Откуда он здесь? Изогнулся под водосточной трубой, заглядывая внутрь, в ее гулкое темное чрево.

Да неужели это последнее, что я вижу «на воле»? Завтра же окажусь за больничным окном... И все то, что откладывал до лучших времен, — неначатые дела, несбывшиеся встречи, да и то, что сбылось, начнет тускнеть, отодвигаться, оттесняемое страхом, судорожной борьбой за жизнь, суетой самообмана и неотступной глухой болью. А затем — пустота, небытие. Но то, что было собственно мной — не оболочкой, а тем, что рвалось к чему-то, пыталось что-то понять, отчего-то страдало или радовалось, то есть мое подлинное «Я», — куда оно денется? Неужели совсем исчезнет?..

Потом, когда правда оказалась другой, меня стала мучить оживавшая вдруг картинка: ноздреватый снег, зелень травы на проталине, котенок у стены, заглядывающий в трубу...


ГЛОТОК АНТИСТРАХА

Ну да ведь, внушал я себе, перспектива у всех одна. Это, как выразился один мой приятель, лишь вопрос времени. Но мысль о неизбежном не отпускала. И я понял: нужна еще одна консультация. Работа журналиста тем и хороша, что позволяет свой частный интерес преобразовать в общественный. Особенно, если собеседник — человек, владеющий темой. Им оказалась Лидия Владимировна Матвеева, психолог, заведующая лабораторией массовых коммуникаций на кафедре психологии МГУ. И вот мы разговариваем.

— ...Страх смерти, чаще неосознанный, сопровождает человека всю жизнь.

— Любого человека?

— Да, конечно. Это проблема общечеловеческая. Страх смерти уравнивает всех. Он интернационален. И мы по-разному от него избавляемся.

— Как именно?

— Человечество создало для коррекции страха смерти два общественных института. Первый — религия. Вера в иные формы индивидуального существования — в бессмертие души. Такая вера всякий раз, я бы сказала, — глоток антистраха. И второй — поддержание исторического рода, когда ты, так сказать, непрерывное звено в наследственной цепи — вслед за прадедом, дедом, отцом. Ты как бы не умираешь, передавая потомкам через детей и внуков свое состояние — духовное, материальное. Свою фамилию, наконец. У нас в России оба эти института в начале минувшего века были разрушены, частная собственность отменена, и бывший Елисеевский магазин стал просто гастрономом № 1. А под стены храма Христа Спасителя подложили динамит.

— Но москвичи все-таки и в годы советской власти называли гастроном № 1 Елисеевским. И храм Христа Спасителя уже восстановлен...

— Да, это удивительно, как народ сумел сохранить память о прошлом... Так вот место этих двух институтов заняла вера в немедленное осуществление мировой революции. Но время шло, а всемирная революция не наступала, социализм же выстраивался совсем не тот, о котором мечтали. Тогда стали искать виноватого...

— Вместо того чтобы признать эксперимент ошибочным...

— ...а себя легковерными и недальновидными? Видите ли, здесь тоже особенность индивидуальной психологии: человек не может себе позволить думать о себе, что он плохой. Работает механизм психологической защиты.

— Но ведь реальность очевидна.

— Да. И тем не менее... Как-то мы изучали психологию телемостов, это было сразу после падения «железного занавеса». Поразительные вещи открылись: наши соотечественники приписывали англичанам, с которыми общались через телемост, множество положительных качеств: «более интеллектуальные», «более собранные», «более организованные» и так далее. Но из двух тысяч прилагательных ни разу не употребили слова «хороший» и «моральный». Когда же оценивали себя, картина обратная: «менее интеллектуальные», «менее организованные», особенно в сфере экономики. Но зато мы — «хорошие» и «моральные». Понимаете? Должен быть хотя бы небольшой психологический якорь, чтобы обеспечить себе положительную самооценку: да, в том-то и в том-то я плохой, болтун, лодырь, но вот своей жене не изменяю, значит — хороший. Я это к тому, что страх смерти у нас еще помножен на невозможность признать себя такими, какие мы есть...

— Но если это так, то сколько агрессии мы в себе накопили? И во что она в конце концов воплощается?

— В слепую ненависть к любому «другому», из которого создается «образ врага». В желание его смерти. Вы не задумывались, почему так популярны фильмы с убийствами? Я, кстати, восемь лет проработала в судебной психиатрии. Знаете, кто чаще становится убийцей? Тот, кому страшно. Так вот — о фильмах с убийствами: мы смотрим их, купируя свой страх смерти. Уменьшая его. Этот психологический механизм работает помимо нас.

— Однако существует стереотипное представление, что подобные кино- и телезрелища, наоборот, подхлестывают преступность.

— В зависимости от того, как показать... Я преподавала на режиссерских курсах, видела — это одна из самых серьезных проблем. Возьмите фильмы Бергмана «Шепоты и крик», «Стыд» — почти энциклопедия ситуаций, когда человеку стыдно за себя и за другого. Бергман делает это блистательно. По сути, каждый его фильм — проповедь.

— А что если изображение порока сильнее проповеди?

— Если показанное на экране зло переворачивает душу, заставляет проходить через катарсис, то это нравственное искусство. Да, разумеется, можно приобщить к злу, как к пиршеству дьявола, если результат — не стыд, а лишь удовольствие от зрелища. Такое тоже можно снять мастерски, но это уже эстетизация зла. К тому же зрелище действует на подсознание бесконтрольно. А тут еще зритель, у которого отняты религия, история семейного рода, последние социальные иллюзии. Словом, человек, лишенный всех опор. У него остался только жуткий страх смерти, освобождающий его от ответственности за земные деяния.

— То есть «все позволено»?

— В сущности да. Вот такой человек, ощущая себя смертной особью, не ощущает себя личностью. Потому что лишен возможности влиять на обстоятельства своей жизни. Он обезличен, то есть безответствен. Такая особь, причиняя другому зло, совершает для себя благо. Изнасиловать, украсть, убить, то есть нанести любой вред «врагу», означает хоть на немного ослабить страх неизбежного конца.

— Но потянулись же сейчас к религии. Значит, не все потеряно.

— Да, конечно. Это та живая ниточка, которая не у всех еще прервалась. Поэтому к ней тянутся. К тому же она ведет в нашу древнюю историю. И все-таки не думаю, что религия будет сейчас эффективна. Может быть, позже и в каких-то иных, не столь архаичных формах.

— Что же может нам помочь? Экономическая свобода, дающая чувство хозяина?

— Я бы сказала иначе. Важно не чувство хозяина, а чувство причастности к чему-то, что мне, смертному, даст надежду хоть на какую-то форму бессмертия. Я не экономист, я психолог. И как психолог уверена: в наследуемой собственности — ключ проблемы. Что бы человек ни оставил в наследство — квартиру, дом, счет в банке, деньги, вложенные «в дело», участок земли, даже шкаф там какой-нибудь, это уже возможность частичного бессмертия...


ЛЮДИ НА СНЕГУ

Такой вот разговор. Вспоминал я о нем в разных ситуациях. В подъезде своего дома, когда видел сожженную кнопку вызова лифта. Кто-то же терпеливо стоял с горящей спичкой, смотрел, как плавится пластмасса, прислушиваясь, не стукнет ли где дверь. Острое, видимо, наслаждение. Нечто подобное, наверное, переживают и те, кто разбивает вдребезги двери подъездов, исцарапывает похабщиной стены холлов, гадит в лифтах. Спрашивал в милиции: подростки? Оказалось — не только. Разные возрастные группы. И мужчины и женщины. Люди без опор. Люмпены, не имеющие собственности. Разумеется, пьющие. Горючий материал, ждущий лишь искры, крика, лозунга, чтобы ринуться в безумие разрушения. Люди без веры.

Так вот — о вере. Взорвав храм Христа Спасителя, большевики-ленинцы утвердили свою религию. На одной шестой части суши народы несуществующей сейчас Страны Советов, откуда и я, грешный, родом, довольно долго верили: всем нам, как обещал громкоголосый Маяковский, «общим памятником будет построенный в боях социализм». Боев и в самом деле случилось немало, на алтарь социалистической веры положили множество жизней строптивых соотечественников, пока мираж не рассеялся.

Помню эпизод из детства: мать ведет меня в детсад. Выпал снег, нечастый в Кишиневе, где мы тогда жили. Белая мостовая. Белые тротуары. И на белом, у обочины, темнеют неподвижно лежащие люди. Мать объясняет: пьяные спят. А сама ускоряет шаг. Мне удивительно: почему они не шевелятся? И так их много — через каждые десять-пятнадцать шагов. Потом узнал — это крестьяне, приехавшие из окрестных деревень. В тот год случилась в Молдавии засуха, и весь скудный урожай был вывезен на госпоставки. Начался голод. Он гнал крестьян в город, живший по карточкам. На что они надеялись? Выменять хлеб? Выпросить? Украсть?..

Трупы успевали убирать к обеду. А тем временем на товарной станции, под дождем и мокрым снегом, гнили охраняемые горы зерна и кукурузных початков — те самые госпоставки, которые не успели вывезти. Они «прошли» по всем отчетам, считались государственной собственностью, за них тогдашние руководители Молдавии получили звезды героев. Были в тот год и случаи каннибализма: люди ели людей.

Случилось это за несколько лет до смерти Сталина, и, разумеется, ни по радио, ни в газетах о происшедшем не сказали ни слова. Будто не было никакого голода. Будто мне приснились лежащие утром на обочине, на белом снегу, люди, умершие за звезды героев для своих руководителей.

Все-таки поразительна эта эволюция идей, рожденных прекраснодушными мыслителями, не подозревавшими, что сотворенная ими религия социализма в конце концов станет сном разума, порождающим звездолюбивых вождей, для которых народ — уличный мусор, не более.

Бердяев, выдворенный из России Лениным, предчувствуя это, писал, что «один из самых печальных предрассудков религии прогресса» — убеждение в том, будто целые поколения должны жить в жертвенной нищете ради мифического будущего. «Каждое поколение, — утверждал Бердяев, — имеет цель в самом себе, несет оправдание и смысл своей собственной жизни в творимых им ценностях и собственных духовных подъемах, приближающих его к Божественной жизни, а не в том, что оно является средством и орудием для поколений последующих...»


ГОЛОС ОТТУДА

И — об уходящем поколении. Как-то, оказавшись в Саратове, поехал в Заволжье, в Питерку — село моей матери, где мне суждено было прожить первые пять лет своей жизни. Нашел бывший наш, а теперь чужой приземистый дом. Постоял у окна, из которого впервые увидел широкую, без единого деревца улицу, поросшую лебедой, и просторное небо, обнимавшее дома с ковыльной степью за ними. Вспомнил, что подоконник был любимым моим местом, и баба Дуня, мать моей матери, больше всего боялась, как бы я с него не сверзился. А когда зашел к дальним родственникам, не признаваясь, кто я есть, услышал: «Гляди-ка, взгляд — как у бабы Дуни! Уж не внук ли ее?..» Пять десятков лет нет бабы Дуни на этом свете, а взгляд ее, оказывается, есть. И память о ней — тоже.

Так вот — о памяти. Помню, как весной, когда подтаивал снег, пекла она жаворонков из теста и одного поручала мне посадить на низкую крышу сарая. Что я с азартом исполнял, забираясь на просевший у стены сарая сугроб. Потому что ожидалось: в жаворонка должна вселиться душа одного из недавно умерших наших родственников. Как только это произойдет, жаворонок оживет и улетит в небо. Я стерег момент этого одушевления со всем возможным для четырехлетнего человека терпением. Озябнув, уходил в дом, но без конца выглядывал: там он, жаворонок? Не шевелится? Что-то меня отвлекло, и потом, спохватившись, я ринулся на крыльцо — жаворонка уже не было, лишь синело над крышей бездонное небо, растворившее в себе, как мне представлялось, ожившую птицу. «Вселилась! — вопил я, ворвавшись в дом. — Улетела!» — «Значит, скоро услышим», — кивала мне баба Дуня.

Затем снег сходил, солнце и ветер быстро высушивали степь, и над ней начинали звенеть жаворонки. Я вслушивался в их пение, веря в то, что это звучат голоса наших родственников. Я даже чувствовал на себе их взгляды — оттуда, из ослепительной синевы. И твердо знал — они видят все, что происходит здесь. Горюют вместе с нами. Или радуются. Смерть представлялась мне переходом в иное бытие, в некое параллельное существование, очищенное от утомительной земной суеты, но зримо с ней связанное. Эту связь я потом обнаруживал во всем — в песнях, в музыке, в стихах. В том, как кто-то в разговорах вспоминал о ком-то. Эпизод из прошедшей жизни, стихотворная строка, музыкальная фраза — все было голосом оттуда, вестью, зашифрованным посланием, свидетельством иной жизни. Доказательством человеческого бессмертия.

Как-то в Саратове пожилая моя родня собралась за одним столом. Далеко зашли разговоры — аж до прадеда Капитона из села Глотовка, что на Терешке, впадающей в Волгу. Остался он в памяти односельчан тем, что, будучи старостой, на казенные деньги, полученные в волости, купил саженцы сосны и высадил на взгорье, за церковью. Сейчас этот сосновый гребень, защищающий Глотовку от степных суховеев, так и называется — Капитонов бор. Промышлял Капитон кожевенным делом, в конце концов разорился, но успел помочь старшему сыну получить духовное образование. Его сын, мой дед Афанасий, человек с окладистой бородой, был священнослужителем, пока церковь не превратили в склад, а деда чуть не расстреляли. Спасся он чудом: вел его сдавать в волость односельчанин, которого Афанасий по дороге пытал: «Ты хоть помнишь, что я твоего сына крестил?.. Я ведь и тебя крестил!» У Афанасия, нарожавшего к тому времени четырех дочерей и двоих сыновей, была одна забота — спасти их от голодной смерти, и он пошел на страшный, по его понятиям, грех: снял с пальца обручальное кольцо, отдал конвоиру. И тот его отпустил...

А устав от воспоминаний, родня моя, по-стариковски прокашлявшись, запела «Вечерний звон» — песню об утраченном доме... Как же их всех, дальних и близких моих стариков, мотало на ухабистых дорогах нашей истории! Словно бы нарочно вышибая из них все то, что связано с прошлым, — с традициями, семейными преданиями. Но уцелела, выжила все-таки корневая система памяти, питавшая их души.

Да и можно ли уничтожить ее, эту память?.. Не обладает ли потребность человека быть вечно живым звеном в цепи поколений способностью к самовозрождению? И не в том ли одно из оправданий нашего бытия, что живем мы еще и для того, чтобы сотворить свою душу, стать частицей неумирающего света, который блеснет однажды, лет эдак через сто, во взгляде твоего правнука?..


ВЗДОХ НЕБА

И вот я — уже в ранге «дедика Иг» — кручу педали, помня напутствие дочери: «Не урони ребенка!» Моя двухлетняя пассажирка Сашка, называющая себя слегка по-японски «Са-ся», вертит головой, защищенной от солнца краснополосатой бейсболкой, ерзает вскрикивая — это она увидела пасущихся лошадей на клеверном поле.

А над нами клубятся облака в синем небе, и Сашка, глядя на них, произносит протяжно-певуче: «Си-и-ин-е». И вдруг добавляет: «Сася!» Катим дальше, съезжаем в траву. Спешиваемся. Она срывает ромашку, показывает, называя ее «Сася». Хотя название цветка слышала не раз. Что это — обозначение собственности?.. Но вот пробежал-прокатился по траве порыв ветра — будто вздох неба, и она, проследив, как волнообразно пригибаются стебли, опять произносит: «Са-ся!» Словно клеймит своим именем все, на что падает взгляд.

И тут я догадываюсь: она еще не выделила себя из видимого мира. Она в нем — облако и цветок, ветер и трава, порхающая бабочка и гудящий шмель. Для нее, несмотря на смену дня и ночи, сейчас нет Времени, есть лишь Вечность, воплощенная в движущихся образах. И она сама — частица той Вечности. Говоря словами Бердяева — «атом Вечности».

Ну в самом деле, разве человек, только начинающий жить, обнаруживший себя в мире трав и гроз, полуденного зноя и вечерней прохлады, может себе представить, что совсем недавно его в этом мире не было?.. А какое-то время спустя опять не будет?.. Все тут ослепительно ново, празднично-ярко, но он уверен, что был здесь всегда. И всегда будет. Как вон те облака. Как бегущий по траве ветер.

И поняв это, я вдруг начинаю ощущать то же самое. Словно заразившись состоянием Сашки, «впадаю в детство». В свое собственное. Вижу себя бегущим по ковыльной степи, подступавшей к заднему двору нашего дома, и слепящий блеск огромного неба обнимает и пропитывает меня.

Потрясающее ощущение! Будто ты — часть бесконечной Вселенной. Это ощущение мы и теряем с возрастом — «вкушая от древа познания». Именно его нам и возвращают наши дети и внуки. Зачем?

...Впервые я задумался над этим, когда Сашке было полгода. В тихий апрельский вечер мне поручили погулять с ней по переулкам в Сокольниках. А она уснула. Я осторожно катил коляску по тротуару, ощущая над собой бездонность чистого неба и мерцавшую сквозь ветви деревьев дольку месяца. Спящее лицо Сашки, излучавшее безмерное спокойствие, тоже словно светилось. И глядя на нее, я почувствовал, как отступает дневная суета, уходит усталость. Я пропитывался покоем этого вечера, уверенностью в том, что мир неизменен в своем тяготении к гармонии и красоте, как бы ни тревожили его природные и социальные катаклизмы... Неизменен!.. И непоколебимым аргументом такой неизменности было светившееся лицо спящей Сашки, еще не знающей всей правды о себе и мире, но уже усвоившей: этот мир создан для нее.

Я катил коляску по тротуару, чувствуя себя навсегда включенным в непостижимое разуму мироздание, бормоча стихи Гумилева: «И тогда повеет ветер странный/ И прольется с неба страшный свет. /Это Млечный Путь расцвел нежданно/ Садом ослепительных планет». Я катил коляску, думая о том, что Вечер моей жизни наступил, что за ним маячит вечная Ночь, но вместо того чтобы впасть в ступор и ужас, был, как никогда, счастлив. Я говорил себе: да, жизнь — это путь к смерти тела. И в то же время это путь совершенствования души. Как зерно, умирая, прорастает в новую жизнь, так и душа остается жить, проникая светом своим в другие души.

...А потом, крутя педали, пересекая со своей, теперь уже двухлетней, пассажиркой лесные опушки, поляны и берега Клязьмы, я понял, что дети — Божественным своим предопределением! — даны нам для того, чтобы мы могли ощутить себя атомом Вечности.

Навсегда.

Навечно.

И что бы с нами ни случилось, это неизменно.

Да и что такого особенного с нами теперь может случиться? Ведь самое главное у нас уже произошло...

Игорь ГАМАЮНОВ

На фотографиях:

  • АВТОР: ДЕДУШКА ИГ И ВНУЧКА САША
  • КВАША: ДЕДУШКА ИГОРЬ, ВНУКИ НАСТЯ И МИША
  • ФИЛИППЕНКО: ДЕДУШКА САША И ВНУКИ ПОЛИНА И ЕГОР
  • УЛЬЯНОВЫ: ДЕДУШКА МИША И ВНУЧКА ЛИЗА
  • ЛАЗАРЕВЫ: ДЕДУШКА САША ЛАЗАРЕВ-СТАРШИЙ С ВНУЧКОЙ ПОЛИНОЙ
  • ШИРВИНДТЫ: ДЕДУШКА САША И ВНУКИ АНДРЕЙ И АЛЕКСАНДРА
  • МАТВЕЕВЫ: ДЕДУШКА ЖЕНЯ И ЕГО ВНУКИ:
  • АЛЕКСЕЙ, НАДЕЖДА, ЕВГЕНИЙ
  • ТРЕТЬЯК: ДЕДУШКА СЛАВА И ВНУК МАКСИМ
  • ДАНЕЛИЯ: ДЕДУШКА ЖОРА И ВНУЧКА АЛЕНУШКА
  • В материале использованы фотографии: из семейного архива, Сергея ПЕТРУХИНА, Натальи ЛОГИНОВОЙ, Юрия ФЕКЛИСТОВА, Виктора ГОРЯЧЕВА
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...