О ближайшем десятилетии, столетии и тысячелетии, по возможности...
БГ
Не сомневаюсь, что с некоторой временной дистанции БГ для нас будет казаться тем же, чем был для своей аудитории Окуджава. Совестью? А пожалуй, что и так. И если у нас была такая совесть — такая амбивалентная, расчетливая, часто уходящая от прямых ответов, — скажем ей спасибо за то, что БГ все это выражал с надлежащей точностью и полнотой.
Нет вопроса, на который у него не было бы ответа, и нет интерпретации, которую нельзя было бы измыслить применительно к его текстам. Недавно вышедшие сборники песен «Аквариума», наиболее полный из которых только что издан «Новым Геликоном» («Тексты XX века»), как будто позволяют наконец определить метод Гребенщикова достаточно полно, почти статистически — на десяток предельно расплывчатых и абсурдистских строчек в духе Гуницкого (который этим и ограничивается и потому остался Гуницким, а не, допустим, АГ) приходится одна исключительно точная, становящаяся пословицей, и возникает пленительная смесь крайней энигматичности с крайней же публицистичностью.
«Поколение дворников и сторожей», «Я инженер на сотню рублей», «Рок-н-ролл мертв, а я еще нет», «Турки строят муляжи Святой Руси за полчаса», «Вот едут партизаны подпольной луны, пускай их едут» — все это Гребенщиков, все это ушло в нашу речь, не говоря о сотнях других его строк, в силу своего изящества, многозначительности и размытости приложимых к любой ситуации. Я нарочно привел наиболее конкретные и социальные, демонстрирующие точность диагноза. Но, разумеется, этим нехитрым приемом гребенщиковский арсенал не исчерпывается. Слава патриарха, безупречная репутация — за всем этим стоит еще и стратегия, и глупо было бы утверждать, что ее не было, допустим, у того же Окуджавы. Неучастие в любых играх, корректные и сдержанные отзывы о коллегах, дистанцированность от властей, готовность к славе и ироническое к ней отношение, полное отсутствие учительного пафоса в сочетании с серьезным отношением к собственной миссии, понимание искусства как служения — все это обязательные компоненты того имиджа, который выстроил Окуджава и который, не без участия понимающих поклонников, соорудил Гребенщиков. Правда, в случае БГ надо еще не забывать о теме радости, чрезвычайно существенном мотиве в творчестве «Аквариума»: на фоне питерского и вообще русского рока, всегда мрачного, социального, иногда и попросту протестного, БГ смотрится почти идиллической фигурой. Представить его без знаменитой чеширской улыбки всепонимания невозможно, и БГ, форсирующий голос, — тоже нечто невообразимое; даже на стадионных концертах он не безумствует, а только улыбается все шире по мере нарастания экстаза публики. Рык Шевчука, давно уже осознавшего себя совестью нации, или каменная скорбь «Наутилуса», при всей харизме упомянутых групп, всегда выглядели почти моветоном на фоне спокойной и просветленной веселости «Аквариума». В русском роке, безусловно, есть (были?) поэты лучше Гребенщикова — взять хоть Кормильцева, который подражал ему, или Науменко, которому подражал он сам; были музыканты классом выше — у каждого свой список; не было только явления более цельного и более безупречного с точки зрения вкуса.
Еще одной важной составляющей этого явления, мне кажется, сделалось гребенщиковское отношение к Родине. Отношение это вполне трагическое, но при этом довольно прохладное и временами брезгливое. О сегодняшней России только так и можно говорить — ведь тут верны даже взаимоисключающие утверждения (и, может быть, только они). Правда, здесь я уже навязываю Гребенщикову собственные эмоции и трактовки — тогда как он идеально определил любые попытки интерпретации: «Не нужно рисовать мой портрет. Ты можешь добиться реального сходства или феноменального скотства — ты все равно рисуешь сама себя, меня здесь нет».
Разумеется, такая стратегия не может не приводить к издержкам. К многозначительным банальностям, ложным красивостям, некоторой отстраненности и прохладности. К разговорам о том, что БГ окаменел, зажирел и продался. И может быть, временами тут действительно больше стратегии, чем души и даже чем игры. Однако все эти досадные частности не заслонят от нас того факта, что несколько самых верных нот в русской поэзии и музыке последних тридцати лет взял Борис Борисович Гребенщиков. А уж он ли это так хорош или время так плохо — каждый решает для себя.
— Ровно десять лет назад вы сказали, что после ревущих восьмидесятых мы вступаем в область деревенских, или долгопятых, девяностых...
— Сказал.
— И что?
— И, как всегда, не ошибся. Девяностые были самыми что ни на есть деревенскими — во всяком случае, для нас. Мы больше, чем когда-либо, ездили по стране. Даже в звучании нашем появились совершенно сельские обертона — русская гармошка, в частности... Достаточно послушать «Русский альбом».
— Но то вы, а то страна...
— А насколько долгопятой была в это время вся страна, легко судить по нашему тогдашнему президенту, который, с моей точки зрения, являет собой эталон долгопятости. Впрочем, у меня свои отношения с русским языком.
— Хотелось бы теперь услышать о предощущении ближайшего десятилетия. Или столетия. Или тысячелетия, по возможности...
— Никакого ощущения рубежа у меня нет, но, конечно, мы вступаем в новую эру. Не видеть этого смешно, хотя сейчас еще не все к этому готовы.
— Что за эра?
— Эра матриархата. Так происходит во всем мире, затронет и нас, и я этому только рад. Эра гармоничная и мирная — как с моей точки зрения, так и с точки зрения нескольких независимых экспертов.
— «За последнюю тысячу лет мы узнали печальную часть наук»...
— Верно. «Настало время заняться чем-то другим».
— А почему наступает матриархат? Что, мужчины повывелись?
— Матриархат наступает потому, что так написано в небесах. Светила так расположены. Все происходящее в мире вообще очень мало соотносится с нашими заслугами или провинностями.
— То есть все предопределено и от нас ничего не зависит?
— Почему, от нас зависит наш выбор. Играется грандиозная пьеса, от нас зависит то, какую сторону мы возьмем. Но все роли написаны, сюжет определен.
— А каков прогноз на ближайшие годы в России?
— Да какой может быть прогноз? Будет позитивная анархия, нормальный, плодотворный хаос. На уровне общественного сознания будет привычка к хаосу.
— Распад империи?
— Да полноте, империя распалась очень много лет назад. Ее пытались заморозить, но, насколько я знаю, у медиков замороженный труп живым существом не считается. Именно поэтому я не верю ни в какие перспективы новых заморозок и заморозков. И катаклизмов, сколько я могу судить по стране, по своим поездкам, — тоже не будет. Опасность их существовала в начале девяностых, когда не только злоба была сильна, но и наличествовало еще достаточно инфантильное представление о наличии у всего какого-то конкретного виновника. Тогда к одному моему приятелю пришла депутация боевиков с ленинградского металлургического завода — вы наверняка его знаете, длинное здание вдоль Невы, — и предлагали: только дай сигнал к выступлению, у нас триста человек и все вооружены. Для начала этого хватит. За десять лет они не выступили — и, значит, уже не выступят. Сегодня злоба, может быть, и наличествует, она неизбежна при бедности, но направить ее нет против кого. Что касается ужесточения — это скорее упорядочивание. Период первоначального накопления завершился, передел — тоже, теперь счастливцы будут охранять награбленное и постепенно вводить порядки. Плохо ли от этого станет простым людям вроде нас с вами? Не думаю.
— Я все-таки не могу разобраться с вашим очень уж разным отношением к России: есть несколько сусальный «Русский альбом», есть «Кострома», но есть и «Древнерусская тоска»...
— Эта разница проще всего может быть пояснена при помощи одной алкогольной аналогии. В обычное время вы с тоской смотрите на суету вокруг себя и раздражаетесь на то, что принуждены в ней участвовать без всякой цели и смысла. Это настроение «Древнерусской тоски». Но после того, как внутрь вас перемещается пол-литра водки, в вас поднимается уже не тоска и не раздражение, а могучая скорбь, сопряженная с осознанием величия происходящего. Это настроение называется «Скорбец», описывается в одноименной песне и присутствует в «Русском альбоме».
— Сейчас вышло сразу несколько ваших книг с текстами — вы принимали какое-то участие в их составлении?
— Практически никакого, потому что не считаю издание текстов своей задачей. «Аквариум» — это песни, и тексты нужны, может быть, только тем, кто хочет их петь сам. Хотя, по-моему, все и так можно разобрать... Тексты, собранные вместе, дают совершенно другое впечатление.
— Они как будто довольно мало меняются...
— Наверное, это ведь как почерк. Почерк тоже меняется на протяжении жизни, но не так сильно, как голос. Время остается в саунде — в музыке, в звучании, в том, как это записано, наконец... Стихов как таковых я никогда не писал, то есть, конечно, писал, но это были вещи совершенно уже шуточные.
— Кстати, вы продолжаете заниматься такими шуточными проектами? Прозой, баснями, циклом об Иннокентии и Полтораки?
— К сожалению, нет. Если я в каком-то смысле и меняюсь как человек, то в сторону большей концентрации. Сейчас я больше всего занят тем, что мы делаем вместе, той музыкой, которую мы играем. Живопись, проза, сказки — этого все меньше.
— Вы все время говорите: «то, что мы делаем», «то, что мы играем», нельзя ли как-то все-таки определить это ускользающее понятие?
— Ни в коем случае. Определить — значит ограничить, опредЕлить.
— Но сказал же Макаревич о себе: «Медленная хорошая музыка»...
— Но вы же не станете утверждать, будто это определение исчерпывает то, что делает «Машина времени»?
— Вот мы с приятелем в ожидании встречи с вами обедали в закусочной и заметили, что писать песни в вашем духе, в общем, несложно — тысячу раз простите. Мы даже попробовали общаться этим способом. «Ты можешь взять тарелку борща, если ты хочешь борща. Но помни: этот борщ с мясом, этот борщ с мясом...» Или: «Когда я говорю «блин», я имею это в виду». Потом спеть вкрадчивым голосом — и все обретет три смысла...
— А вы попробуйте. И очень быстро убедитесь, что подражание «Аквариуму» влечет за собой определенные последствия. Раньше у меня дома лежало от восьмидесяти до ста кассет с записями групп, пытавшихся подражать нам, но почему-то они очень быстро с этим завязывали. Видимо, понимали, что за эту манеру выражать себя надо чем-то платить. Нас имитировать — себе дороже.
— А вы платите?
— Я плачу, но меня это не обременяет. Мне нравится моя жизнь, просто это жизнь чрезвычайно насыщенная. Сначала начинаешь петь «под нас», а потом начинаешь жить «под нас», и это уже не для всех.
— К вопросу о «не для всех». Вы играете сейчас, по-моему, с относительно новым составом?
— Этот состав играет уже четырнадцать месяцев.
— И уровень взаимопонимания в нем приближается к тому, что был в раннем «Аквариуме»?
— В «Аквариуме» никогда не было такого уровня взаимопонимания, которого мы достигли сейчас.
— Что поделывают бывшие аквариумисты?
— Дюша умер. Гаккель почти не играет. Файнштейн — тоже, но во время наших американских гастролей (он давно живет в Штатах) вышел к нам на сцену и поиграл с нами. С Гуницким мы в прошлом году выпустили альбом.
— С каким чувством вы прочли воспоминания Гаккеля?
— Как бы поточнее определить это чувство... С состраданием. Мне стало по-настоящему жаль, что у человека осталось такое воспоминание о годах, когда я находился в гуще самого прекрасного, что только может быть. Здесь я могу только вспомнить буддистскую поговорку: «Ты можешь привести коня к реке, но не можешь заставить его пить».
— Вы как-то планируете свою жизнь?
— Я никогда и ничего не могу планировать. Если кому-то нравится думать, что все мое поведение — это тончайший расчет... ну что ж, я не буду разочаровывать этих людей. Я могу им только сказать, что ничто удачное на свете никогда не было сделано по расчету, по заранее продуманному плану. Это касается главным образом творчества, но и не только.
— Но день свой вы планируете достаточно жестко...
— Это не я его собираю, он сам складывается. Вот мне позвонили вы, потом позвонит другой человек, потом придет записываться группа струнных, потом приедет мой друг, писатель Александр Житинский. Словом, моя жизнь спонтанна. Другое дело, что я какие-то вещи отсекаю, стараюсь не делать лишнего, чтобы это все-таки была моя жизнь.
— Как вы относитесь к тому, что вас многие считают гуру?
— Как можно ответить на такой вопрос и как к этому вообще можно относиться? Но, по-моему, такое отношение давно схлынуло. Просто потому, что я не даю к нему никакого повода.
— В рок-н-ролле очень много ранних смертей.
— И всегда было много.
— Почему?
— Если человек, будучи пьяным, садится за руль машины, несущейся со скоростью сто пятьдесят километров в час, есть большая вероятность того, что он во что-нибудь вмажется, и мало не будет. Если человек берется за такое энергетичное и рискованное дело, как рок-н-ролл, но при этом оттягивается больше, чем работает, — он с большой вероятностью гибнет или сходит со сцены.
— Вам не надоело играть?
— Если бы нам надоело играть, мы бы зарабатывали гораздо больше, давая шесть концертов в год в московских клубах. Это несложно.
— Вы сказали когда-то, что в известном смысле до сих пор чувствуете себя ребенком, что любой человек старше двадцати для вас — безнадежно взрослый...
— Так и есть. Старше тридцати, сказал бы я. Люди старше тридцати слушают «Лед зеппелин» и «Статус кво». Не знаю, кем надо быть, чтобы все время слушать «Статус кво». Мне эти люди представляются в виде каких-то замшелых таксистов...
— Неужели вы определяете людей только по этому параметру?
— Во всяком случае, он важнейший. Музыка, которую вы слушаете, диктует вашу манеру жить.
— И что слушаете вы?
— Сейчас появилась система «Напстер», позволяющая скачать любое количество mp3-файлов самой разнообразной музыки, причем совершенно бесплатно. «Металлика» с ними судилась, но, кажется, проиграла. Это отличная вещь, и благодаря ей я слушаю очень много всего. Играем мы одно, слушаем другое.
— Кстати, не могу себе представить, что вы слушаете ту же «Металлику».
— Почему нет? У них есть разные вещи, но случаются просто отличные. Сейчас я люблю и слушаю группу «Looper», везде ищу ее.
— Каков примерный возраст вашей аудитории?
— Наверное, таков же, как и мой внутренний возраст. От двадцати до тридцати. Впрочем, я мало общаюсь с этими людьми лично — в основном через Интернет.
— Интернет как-то изменил саму природу общения? Все-таки собеседник невидим, общаются души...
— Точно так же было и с письмами. Ничего нового. В чаты я не хожу, отвечаю главным образом на письма, которых получаю в день от пятнадцати до трехсот. Может прислать письмо какая-то американская писательница, которая в жизни не слышала, что такое «Аквариум», и поэтому хочет написать о нем книгу. А могут спросить, как попасть в тибетский монастырь. По возможности я отвечаю.
Вообще люди, ходящие в Интернет, отличаются от прочих, возможно, только по одному параметру — по скорости мышления, которая у них чуть больше.
— А у вас высокая скорость мышления?
— Довольно обыкновенная, по-моему. Во всяком случае, сопоставимые с нею скорости встречаются достаточно часто.
— Люди, ходящие на ваши концерты сегодня, сильно отличаются от тех, которые слушали ранний «Аквариум»?
— По моему глубокому убеждению, человечество вообще не меняется. Мне недавно прислали стихи одного мальчика из Владивостока, действительно хорошие стихи — я давно таких не читал. И я поймал себя на том, что выражает он в точности те же чувства, которые в девятнадцать лет владели мной. Только выражает он их в иной манере — чуть более жесткой, как ему кажется. Упоминает какие-то жестокие реалии — вернее, он их еще считает таковыми. Например, презервативы...
— Вам труднее стало писать?
— Го-раз-до. Но это не связано с тем, что расхотелось или надоело, — просто пошел другой период. Я никогда не вычисляю конъюнктуры. Я делаю то, чего не хватает мне самому. То же, что я делаю сейчас, вообще ни на что не похоже, и я не знаю, как это будет восприниматься. Новый альбом пока не имеет названия, которое вообще всегда появляется в последний момент, я никого из посторонних не пускаю в студию во время записи — это мое суеверие, — и говорить о том, что получается, не просто рано, а невозможно. Но это песни, неожиданные для меня самого.
Трудность в том, что изменился темп жизни — это единственное, что переменилось реально. Появилась новая плотность. Вот почему писать стало труднее, и новая вещь почти никогда не пишется в один прием. Из относительно недавних сразу был написан разве что «Самый быстрый самолет». Я сочинил его, пока шел из дома в студию — от Невского на Пушкинскую. И вообще чаще всего сочиняю в движении — за рулем или на ходу.
— А «Навигатор»?
— А «Навигатор» написан в Париже, в кафе. Там вообще можно только песни писать, в Париже, больше делать совершенно нечего. Зато пишется в кафе отлично. Приходишь утром, тихо — за неделю шесть новых песен.
— Где вам хорошо, кроме Питера?
— Я люблю Нью-Йорк. Я больше чем люблю Лондон. Мне хорошо в Катманду.
— После сорока пяти многие ваши сверстники стремительно превращаются в руины. Почему вы не испытываете ничего подобного — искусство способствует?
— Не понимаю, почему вообще кто-либо превращается в руины. Если человек занят своим делом, он может жить вечно.
Андрей ГАМАЛОВ
В материале использованы фотографии: Сергея МАКСИМИШИНА («Известия»), Максима БУРЛАКА («Собеседник»)