ДЕТСКАЯ ВОЙНА (часть 2)

Почему-то мы были уверены в том, что немцы станут убивать всех, у кого найдут что-либо красного цвета

ДЕТСКАЯ ВОЙНА

Фото 1

Я родился в Москве в 1936-м. Перед войной мой отец, Евгений Игнатьевич Жвирблис, работал конструктором в Филях на заводе № 22 (ныне — имени Хруничева). Весной 1941 года, после того, как Литву присоединили к СССР, его вместе с семьей (то есть со мной и моей мамой, Аллой Петровной Жвирблис, урожденной Батарцевой) командировали в Каунас на тамошний авиационный завод как якобы литовца из-за фамилии (в переводе с литовского Жвирблис — это всего лишь Воробьев), унаследованной от его отца Игнацио, но знающего по-литовски только «аш литовишку не супранте» (то есть «я по-литовски не понимаю»).

На рассвете 22 июня что-то загромыхало, летали какие-то самолеты, на горизонте клубился дым. Ранним утром нас с мамой срочно, не дав собрать чемоданы, погрузили в теплушки и куда-то повезли. По пути нас на легковушке догнал отец и кинул в вагон какие-то вещи. Для меня самыми ценными предметами были два фотоаппарата, «Лейка» и «Контакс», и я ими обвесился крест-накрест, как матрос-революционер пулеметными лентами. А спустя какое-то время маме посоветовали спрятать их в чемоданы, дабы нас не приняли за немецких шпионов.

До Москвы эшелон шел около трех недель, потому что останавливался при каждом налете — говорили, так безопаснее, потому что меньше шансов пойти под откос. На тендере паровоза стояла зенитка, при каждом налете она стреляла, но ни одного самолета не сбила. Впрочем, и в наш поезд ни одна бомба не попала.

При бомбежках и стрельбе я никакого страха не испытывал, боялись только взрослые. В вагоне, кроме женщин и детей, ехал только один взрослый дядя. Он устроился очень хорошо: из трех чемоданов сделал себе «домик» и прятал под ним при налетах голову, оставляя незащищенным свой объемистый зад.

Однажды, при очередном налете, бомба все-таки упала совсем рядом с нами — что-то сверкнуло, что-то оглушительно громыхнуло, вагон подбросило, и началась паника (куда девался дядя с толстым задом — не помню). Но все повыскакивали на насыпь и стали искать воронку, куда только что упала бомба, — считалось, что в одно и то же место бомбы дважды подряд не попадают.

Все стали искать эту воронку. А кого спросить? В отдалении стоит красноармеец с винтовкой с примкнутым штыком. Его спрашивают: где воронка? Он разводит руками и указывает на ближайшую яму, и все в нее лезут. А я смотрю на поезд и реву — вдруг он уйдет и увезет мои драгоценные фотоаппараты?

Вот тут-то мне и стало страшно. Но мой рев почему-то успокоил маму, и мы вернулись в теплушку, несмотря на продолжавшийся налет.

Чудесным образом отец успел нас обогнать. Когда он вернулся в Каунас на завод, закинув нам в поезд чемоданы, там уже сожгли все документы, все эвакуировались, но остались несколько опоздавших инженеров. А в город уже входили фашистские танки (до границы было всего около 200 километров), и надо было срочно драпать.

На заводе осталось только одно транспортное средство — красная пожарная машина (были такие до войны — с медным колоколом, скамеечками по бокам и складной лестницей наверху), а единственным человеком, умевшим немного рулить, был мой отец, до того гонявший на мотоцикле. Он сел за баранку и каким-то чудом благополучно доехал до Москвы за две недели, хотя красная машина была прекрасной целью для мессеров.

Мы жили тогда в Москве в большом каменном доме напротив Киевского вокзала — там, где сейчас находится сквер. Это был старый доходный дом со стенами толщиной около полутора метров (в 1953-м его пришлось взрывать), а в котельной, в полуподвале, находилось бомбоубежище, окно которого было загорожено металлическим щитом. Когда начинали завывать сирены, все жильцы бежали вниз, собрав свои пожитки и прихватив противогазы.

В детстве я очень боялся пауков и знал, что один из них, очень большой и жирный, сплел в бомбоубежище свою паутину в углу, рядом с железной дверью. Во время очередного налета метрах в десяти от нашего дома упала бомба: из-под металлического щита полыхнуло, электрическая лампочка погасла, и в темноте началась паника — все кинулись к двери, а меня затолкали в угол — именно туда, где жил страшный паук.

Его-то, а не взрыва, вынесшего из нашего дома не только стекла, но и оконные рамы, я и испугался.

Осенью 1941-го началась эвакуация. Отец надел форму инженера-капитана ВВС-ВМС и решил, что нас с мамой следует отправлять не в чужую Среднюю Азию, а на Азовское море, в город Ейск, где со своей женой Натальей Васильевной и дочерью Валентиной жил родной брат моей бабушки, Марии Илларионовны Батарцевой (урожденной Малины), и где мы с мамой не раз отдыхали до войны.

Фото 2

Но кто мог предугадать, что через год немцы, откатившись от Москвы, пойдут на Юг, куда поехали мы с мамой, и на север, к Ленинграду, где чинил самолеты мой отец?

Из черного репродуктора-«тарелки» непрерывно звучала страшная песня «Идет война народная...», которая до сих пор вызывает у меня дрожь. Местные старушки шушукались, рассказывая о том, что кто-то где-то устроил петушиные бои, и красный петух победил черного — то есть что Сталин победит Гитлера. Но почему-то уже в начале 1942-го в Ейске все уже ожидали прихода немцев, хотя вряд ли кто знал о стратегических планах гитлеровского командования.

Ждали прихода немцев и мы, дети, игравшие в войну, ее еще не повидав. Почему-то мы были уверены в том, что немцы станут убивать всех, у кого найдут что-либо красного цвета, и были изумлены, впервые увидев фашистский флаг — красный, с белым кружком и черной свастикой посередине.

Но первыми в город вошли не немцы, а румыны, они-то и занимались грабежами: «Партизанен? Гранатен?» И, не нашедши в ящиках шкафов моего деда ничего, кроме постельного белья, конфисковали патефон. А настоящих немцев мы почти не видели, хотя слышали, что они кого-то повесили.

Не берусь утверждать, но мой двоюродный дед Петр Илларионович Малина, кажется, очень боялся того, что приютил в своем доме жену и сына советского офицера, тем более ВВС-ВМС, а немцы то приходили, то уходили, и было неизвестно — какая власть станет завтра. Поэтому летом 1943-го, когда в Ейске не было ни советских войск, ни немецких, настоятельно порекомендовал нам с мамой слинять в Мариуполь, к более дальней бабушкиной родственнице.

Мы сели в какой-то товарняк, в очередную теплушку, и поехали на новое место жительства. Однако власть неожиданно переменилась: ночью наш поезд перехватили немцы, и он направился не в Мариуполь, а в Мелитополь.

В Мелитополе еда была более сытная, но более противная — хлеб и каша из кукурузной муки. Мы с ребятами дополняли эту диету цветами акации — белой и розовой. Там же я и проштрафился: вместе со своим приятелем Иваном начал курочить фары и подфарники немецких машин, добывая из них очень интересные лампочки. У меня уже собралась целая коллекция, когда меня застукал за этим занятием русский полицай и доложил куда следует.

Узнав об этом, я особо не прятался, только старался не попадаться немцам на глаза, а те меня не ловили, хотя знали, где меня найти. Спустя месяц мне показалось, что дело сдано в архив, и я нагло пошел в открытую. Тут-то меня немецкие солдаты сразу же замели и выпороли «на воздусях». Больно не было, была страшной и унизительной только сама экзекуция.

В конце лета нас погрузили на грузовичок, а потом — в теплушки, и мы двинулись на Запад. Остановка была в Перемышле, где всех, направляемых на работу в Германию, подвергали по-немецки тщательной санобработке.

Процедура была наипростейшей: всех сначала стригли наголо, дабы не завезти советских «марсиан» в Третий рейх (девушки с длинными косами при этом отчаянно вопили), потом всех раздели догола и погнали в душевую, а вещи отправили на дезинсекцию.

По дороге в Германию кто-то из нашего эшелона сбежал — возможно, вскрыв пол, потому что двери вагона были по-немецки тщательно запечатаны. А мы с мамой оказались в маленьком городишке Лесниц, на юге Германии, в Саксонии. По нашим понятиям, райцентре, но красивом, чистеньком и каком-то пряничном — я его вспоминаю каждый раз, читая сказки Гофмана. И, как недавно узнал, с лучшими в Германии колоколами, вызванивавшими каждый час на колокольне местной кирхи красивую мелодию.

Маму определили работать посудомойкой на кухню обувной фабрики, а меня сначала заставили возить свиньям хозяина этой фабрики помои с кухни, а потом назначили дворником.

Мы жили в общежитии этой фабрики вместе с молодыми польками (помогла литовская фамилия), жуткими хулиганками, красившими туфли какой-то вонючей гадостью. Были там и чехи-сапожники с фирмы Бати, и неизвестно чем занимавшиеся румыны, французы, итальянцы. А в самом конце войны появились русские пленные, которые продемонстрировали чудеса лагерной предприимчивости, делая из подручных материалов детские игрушки, перстни и меняя эту продукцию на хлеб. Одним словом, полный интернационал.

Кормили сначала сносно, а к концу войны всех перевели на баланду из брюквы. Есть ее было противно, но голода я не помню.

Поскольку Лесниц по своей малости не имел никакого стратегического значения, его не бомбили — эскадрильи американских «летающих крепостей» В-29 миновали его на большой высоте, направляясь среди бела дня бомбить Берлин. При этом гул был такой, что дрожали стены.

А ночью в начале 1945-го все проснулись из-за непонятного грохота. Это была бомбежка Дрездена, находящегося от Лесница в 80 километрах. Сейчас страшно подумать, что там творилось, если при свете дрезденских пожаров можно было читать газету.

А я глядел на весь этот ужас, как на красивый фейерверк.

Как-то, наверное уже в конце апреля 1945-го, в Лесниц заехала американская разведмашина с пулеметной турелью наверху, перегородив узкую дорогу. А навстречу ей, по той же дороге к своей невесте ехал уже забывший о войне (и, видимо, никогда не воевавший) молоденький немецкий офицер, совсем мальчик. Он попытался проскочить, но раздалась очередь, и спустя несколько минут американская машина уехала. А мы с ребятами (тогда я уже свободно болтал по-немецки) побежали на место происшествия.

Машина врезалась в дом. Водитель сидит за рулем, еще кивая головой. На его коленях немного крови, а из точно простреленного виска выступает какая-то серая масса. Страшно не было, но, уже став взрослым, я никогда даже не пытался попробовать ресторанный деликатес под названием «мозги фри»...

Страшно не было и когда вдоль дорог на бреющем летали американские истребители, зачем-то паля из пулеметов по любой живой цели. Иду по дороге, навстречу летит американец, а я спокойно ложусь в канаву до следующего захода.

Сразу же после окончания войны мы с мамой поехали домой по маршруту Лесниц — Хемниц — Дрезден — Варшава — Львов. В дорогу получили на обувной фабрике сверток кож, которые меняли на хлеб, а я воровал картошку, и мы с ребятами пекли ее в кострах рядом с поездами, в которых ехали, и ели вместе с горелой кожурой без соли. Было очень вкусно.

Как мы ехали (а ехали целый месяц) — ума не приложу. Садимся в какой-то эшелон, он куда-то нас везет, мы где-то останавливаемся, пересаживаемся в какой-то другой эшелон... Никаких билетов, никаких расписаний. Главное — на Восток!

Ехали не только в теплушках, но и на открытых платформах и даже между вагонами, на досках, уложенных на буферах.

Доски шевелились, мама боялась, что мы упадем под колеса, и не спала. А я не боялся и крепко дрых.

Дома я целый месяц болел. Потом учился читать по вывескам. Потом был голод 1947-го, и не было ничего вкуснее куска черного хлеба. Однажды, запивая его холодной водой, я съел весь семейный паек, за что был наказан. Но мне было не голодно, а вкусно — вот в чем парадокс!

Заканчивая школу, захотел поступить в МГУ, но очень боялся того, что меня не примут из-за того, что был в оккупации и в Германии. Обошлось, потому что в 1954-м, после смерти Сталина, режим стал помягче. Но все равно долго боялся своего проклятого прошлого и писал в анкетах — «был».

Но не было бы счастья, так несчастье помогло. Несколько лет назад я узнал, что бывшим малолетним узникам нацизма Германия выплачивает скромную денежную компенсацию. Мамы тогда уже не было в живых, никаких документов не сохранилось, но осталась одна моя анкета со словом «был», заполненная до 1984-го года.

И когда я оформлял документы на получение немецкой компенсации, испугался в последний раз.

Некая пожилая женщина, тоже в детстве работавшая в Германии, начала требовать не только выплаты денежной компенсации, но и каких-то немецких продовольственных пайков. Ей говорят: «Но их дают только бывшим заключенным концлагерей, а не остарбайтерам». А она сокрушается: «Как жаль, что я не была в концлагере!» Многие жалеют, ведь возможность такая была.

Вячеслав ЖВИРБЛИС

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...