«Я ОЧУТИЛСЯ В ПУСТОТЕ…»

Исход и возвращение Ивана Шмелева

«Я ОЧУТИЛСЯ В ПУСТОТЕ...»

Судьба замечательного русского писателя Ивана Сергеевича Шмелева (1873 — 1950) распалась в читательском сознании на две неравные половины: Россия и эмиграция.
Обыкновенная история, характеризующая нас, а не писателя, который был страдающей, меняющейся, но цельной личностью. Ныне цельность эта восстанавливается.
Вслед за отдельными изданиями романов и повестей Шмелева печатается его собрание сочинений. Наследник писателя, его внучатый племянник Ив Жантийом передал Российскому фонду культуры шмелевский архив. В родном Замоскворечье открыт памятник Шмелеву. Наконец, в день выхода этого номера согласно завещанию писателя прах И.С. и О.А. Шмелевых будет захоронен в некрополе Донского монастыря.
Можно сказать наконец: справедливость восторжествовала. Иван Шмелев возвратился в Россию, которую потерял, о которой мучительно тосковал, в которой был расстрелян его сын Сережа.
Но сказать, что Шмелев вернулся к нам, пожалуй, еще рано. Мы скажем это, когда все написанное им, от первой до последней страницы, будет прочитано сердцем.
Шмелев имеет, выстрадал на это право.
Мы выбрали из архива И.С. Шмелева письмо к большевику-издателю Н.С. Ангарскому-Клестову, который поручился за писателя при его выезде за границу и потом требовал его возвращения.
Без этой обвинительной речи не только биография Шмелева, но и летопись всей русской эмиграции ХХ века будут неполными.


Фото 1

Вам я не писал потому, что не знал Вашего адреса. Месяца полтора-два назад я получил от неизвестного мне адресата, фамилия его неразборчива, уведомление, что Вы отъехали в Москву, что мне переведена сумма в двадцать англ<ийских> фунтов, гонорар издательства за мою переизданную в Москве книгу «Гражданин Уклейкин», и что Вы спрашиваете, не дам ли я для альманаха «Недра» начало романа «Спас Черный». Просьба также была известить, получил ли я переведенные за книгу эти двадцать фунтов. Я не отвечал, во-первых, потому, что адресат мне неизвестен, а неизвестным я не люблю писать; во-вторых, потому, и главным образом, что я эти последние месяцы переживаю вновь и еще больнее все то, что переживал в Крыму, когда у меня взяли сына, которого я безнадежно искал и которого я теперь я это твердо знаю уже не найду. Об этом, что я его не найду, что он убит после мучительного заключения в подвалах феодосийских казематов, я узнал, наконец, в Париже от лица, которое когда-то сидело в одном заключении вместе с моим сыном. Пришел ко мне человек, отозвавшийся на мою публикацию, и с исчерпывающими данными открыл мне истину.

Да, моего сына убили, убили жестоко. Это я теперь знаю. А я все еще надеялся, что миновала бы меня и жену эта чаша. Ведь мне так твердо говорили там, в Крыму, представители власти, что он «выслан на Север», что я хватался за последнее. Я почему-то об этом не выскажешь может быть, обманывал себя, думал, что вот, надо что-то изменить в путаности черной жизни, надо поехать заграницу, и вот там-то я и получу нежданное и жданное известие, что нашелся и жив мой мальчик! Тут, быть может, что-то мистическое было, да, — для Вас и многих незахваченных болью и горем неописуемым непонятное. И вот уже в Берлине дана была мне надежда, что мальчик где-то на Яве... Это было жестокое и гнусное измышление одного справочного бюро, подрабатывавшего на людской муке. И вот теперь мое предчувствие оправдалось, но в обратном смысле: я получил «факт».

Вы меня знаете давно, больше десяти лет, и, думаю, знаете и мое свойство старание, чтобы мои дела не расходились со словами. Да, Николай Семенович, я хотел надлома в своей жизни, так ужасно сломившейся и полной, и с моей стороны, и по моей вине, ошибок. Я хотел и собрать себя, искренно хотел и убежать от горя своего и все время поддерживал себя надеждой. Я с открытыми глазами и открыто пошел к Вам и просил поручительства, не имея желания и воли и целей подводить Вас. Вы, я знал это, упорный и непреклонный человек в Вашей партийной деятельности до болезненности, с моей точки зрения, — вот почему я никогда и не хотел Вас оспаривать: это было бы только потерей времени и сил. Но я знал также и верил, что Вы, безусловно, и честный человек, «человечески честный», что Вы любите наше русское художественное слово-правду, и это всегда меня трогало и парализовало то неприятное и раздражавшее, что у меня оставалось в душе от сознания, что Вы на неправильной дороге и вредной для жизни как политик. Но об этом что говорить, это относится к психофизической неисправимой стороне существа людского. И потому, видя в Вас «человека», я мог с Вами беседовать и мог обращаться к Вам в труднейшие минуты. И легко, для сознанья своего, просил о поручительстве. И хотел бы вернуться на родину, где произойдет радостное чудо, где мне отдадут моего сына. Эта вера непередаваема, словно мне надлежало потомиться на чужбине, искупить чью-то, может быть, и свою вину и получить «возрождение», «воскресение из мертвых». Так и жена верила...

И вот, «чуда» не только не случилось, но получилось обратное: в далеком Париже, случайно, нашелся человек... и он мне рассказал о последнем часе, в конце января 21-го года, когда в час ночи повели моего мальчика из Виленских казарм, вывели... и где-то убили. Тогда я понял, что ничего уже не остается для меня в жизни, и у меня уже нет воли отвечать на жизнь, на все ее прошлые задачи, мне поставленные: у меня как бы произошел разрыв с жизнью и с прошлым. Я очутился в пустоте, и лишь принимаю день за днем, изживаемые мной, как случайность.

Фото 2

Ехать мне в Россию уже не для чего. Я не способен жить. У меня остался еще привычный зов-позыв к трансформациям действительности в творчестве, и только. Но у меня нет воли к жизни, и мне многое безразлично. А собрать волю и поехать в Россию для того, чтобы, сидя в комнате, писать неизвестно для чего, ибо меня там не услышат, ибо и не могут там теперь говорить то, что еще нахожу нужным говорить, так не для кого писать! Но во мне живет боль, что этим шагом я не оправдаю доверия Вашего. Да, это боль, но я невиновен в этом. Идти в моем состоянии, идти свободно в условия жизни, убившие моего сына, идти, чтобы со стиснутыми зубами молчать и... чего ждать? Ну что же, упрекайте и обвиняйте меня. Я уже нечувствителен к этому. Скажу одно: не упрекайте, ибо в моем положении, в моих муках эти упреки будут неосновательны. Я все сказал. Если Вы сумеете это понять, себя поставить на мое место, вдуматься и чувствовать все мое перед самим собой Вы признаете, что я, б<ыть> м<ожет>, нарушил формально доверие, но не в силах был поступить иначе. Здесь, в иной обстановке, я еще могу, не напрягая воли, что-то писать, чем-то обманывать себя. Там жить у меня не хватит сил душевных. Но у меня еще остается тоска и боль, за моих кровных... Я не думаю, что через мое нарушение «формальной правды» должны пострадать и потерпеть мои близкие. Они тут совершенно ни при чем. С ними у меня были лишь бытовые-родственные связи. Мой внутренний мир и мое отношение к жизни России были только моим, до чего им не было никакого дела, этим несчастным и бьющимся в мелочах материальной жизни людям. Мне жалко мою детвору, Олиных крестников, больного брата, бьющегося на клочке земли. Но... что поделаешь? Во мне живет и владеет мною сознание, что я русский писатель, и им я останусь, и голосу суда своего буду верен. И понесу ответственность лишь один, я один. И всегда к этому готов.

Иные у меня задания в творчестве, и «Спас Черный», во мне кипящий, ширится и обрастает плотью. И я не смею пока к нему подойти. Но я буду его писать, а печатать когда и где буду не знаю. Перед ним я должен быть не маленьким, а подняться, ибо эта работа явится, б<ыть> м<ожет>, моим «Символом Веры». Я к нему готовлюсь, и «заграница» позволила, позволит мне схватить его, ибо в нем суть моего отношения к моей связи с Россией, и через нее — с миром. Это не упражнение в формах, а ткань живая, вяжущая меня с Россией родной.

Фото 3

Я не получил переведенных денег, не получал и не хочу получать. Не могу, не хочу. Когда я почувствовал, что порваны теперь мои связи с русской действительностью, погубившей моего единственного сына, когда я живу как бы в пустоте, пытаясь нащупать порог, где я мог бы уцепиться для продолжения работы писательской, исполнить свое назначение в жизни, я не хочу поддерживать себя даже своими книгами через то, что за мою честную и свободную работу на родине ответило мне так несправедливо и гнусно-жестоко! Я был бы счастлив вернуть и те гонорары за издание моих книг и рассказов, которые я получил с Госиздата. О, я был неизмеримо обрадован, когда испанский издатель прислал мне триста франков за моего, без меня переведенного, «Человека <из ресторана>», имевшего большой успех в Испании и Америке, тот «на чай», который я получил от моего бедняка Скороходова, моего бедного героя. Я был счастлив, получив призыв от испанского лучшего писателя Ортега, пригласившего меня в свой журнал. Но я признателен и в долгу бедной России, помимо ее воли давшей мне скудные гроши за мои книги, которые она читает. Пусть читает. Худшей она от этого не станет, а лучшей... Что-то во мне шатается вера, что книга может при теперешних условиях сделать «лучшим» кого-то, кто бьется за кусок хлеба. Что хотите, делайте с моим гонораром. Я его не возьму. И не потому, чтобы я теперь не нуждался. Я не могу брать по какому-то неопределимому чувству, не по капризу. Теперь, когда я знаю, что у меня отняли и убили сына, я не могу принять даже доброго слова от той власти, именем которой столько ужасного совершено. Больная надежда найти сына, смута душевная закрывали от меня сущность происходившего. Теперь я вижу полными глазами, из отдаления. Личное заслоняло. Теперь личное для меня влилось в огромное наше русское горе и заровняло рану мою, всего наполнив раной неизмеримой. И Мое уже не мое, а общее.

Еще раз позвольте сказать Вам, что я глубоко признателен Вам за доброе отношение, объяснение чего я вижу не в Вашей личной симпатии ко мне, а к тому из моего писательского труда, что отвечало Вашему взгляду на русскую литературу и что отвечало Вашему художественному мерилу, т.е. повторяю, у Вас есть и довольно верное мерило искусства. Я признателен и Вашей целомудренной, никогда не высказанной Вами чуткости и к моему человеческому горю. А потому я с легким сердцем говорю Вам: желаю Вам, как человеку и самому отцу и добрых детей-людей, и доброго в Вашей личной жизни. В жизни моей есть случай, был случай, о котором я никогда не говорил Вам, когда я перед своей совестью мог сказать, что должен был поступить, как поступил, когда Вам лично могла грозить великая опасность, которой я не дал совершиться. Это было давно, в 17 году осенью мой мальчик был тогда на немецком фронте, и он тут ни при чем. Так же и мой мальчик когда-то не дал совершиться многому жестокому, что могло быть на его глазах это когда он уже был на юге. И вот его убили. Но я счастлив, что на его светлой душе не лежит ничего темного, что зависело бы от его воли и совести.

Прощайте, Николай Семенович! Не поминайте лихом. Ну, а помянете, воля Ваша. И все же мне очень больно, что я не мог миновать Вас, что я невольно причинил Вам досадное и неприятное, в чем Вы нисколько не повинны и в чем повинен я разве только с точки зрения формального мышления и узко-формальной мерки.

Всеволод САХАРОВ
доктора филологических наук

Благодарим за предоставление архивного материала Дирекцию президентских программ РФК и лично Е.Н. Чавчавадзе.

На фотографиях:

  • ИВАН СЕРГЕЕВИЧ, ОЛЬГА АЛЕКСАНДРОВНА И СЕРЕЖА ШМЕЛЕВЫ. РОССИЯ. НАЧАЛО ХХ ВЕКА.
  • ПЛЕМЯННИК ПИСАТЕЛЯ ИВ ЖАНТИЙОМ-КУТЫРИН У ФАМИЛЬНОГО НАДГРОБЬЯ ШМЕЛЕВЫХ В НЕКРОПОЛЕ ДОНСКОГО МОНАСТЫРЯ В МОСКВЕ.
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...