Коммерсантъ FM

ГЛАВНЫЙ УМНИК: «Я БЫЛ ЗЛЫМ МАЛЬЧИКОМ, И МЕНЯ МНОГО БИЛИ»


Программа Вяземского, придуманная им от начала до конца, существует уже пять лет и для многих остается единственным шансом попасть в институт, давно ставший олицетворением перспективности и недоступности. Вяземский

Я мечтал познакомиться с Вяземским многие годы, но боялся приближаться к нему. Он написал когда-то «Шута» — книгу, прогремевшую в ранних восьмидесятых, потом издал вторую книгу прозы и замолчал на пятнадцать лет. В следующий раз он возник уже в качестве ведущего «Умников и умниц» — самой интеллектуальной программы родного телевидения. И в «Шуте», и в программе он демонстрировал не только феерическую эрудицию, но временами приемы вполне иезуитские. Между тем именно благодаря своей передаче он, заведующий кафедрой истории русской литературы в Московском государственном университете международных отношений (бывшем МГИМО), помог поступить в элитнейший российский вуз двум сотням подростков.

В свои сорок семь он успел патологически много. Окончил музыкальную школу по классу скрипки; поступил в МГИМО, потом в аспирантуру, написал диссертацию «Скандинавское рабочее движение». Работал в Испании, но, вступившись за одного обижаемого начальством человека, был выслан оттуда без копейки денег с двумя пустыми чемоданами. В конце семидесятых начал публиковать рассказы и повести; некоторые его новеллы — хоть «Бестолочь» или «Цветущий холм среди пустого поля» — украсили бы антологию русской прозы. «Шут» принес ему известность. В 1988 году, когда Андрей Эшпай экранизировал эту повесть, Вяземский, к огорчению своих поклонников, читал лекции — прозы уже не писал. Правда, вместе с отцом он опубликовал вполне научную по содержанию и весьма художественную по форме книгу «Происхождение духовности», хотя терпеть не может слова «духовность». Он и слова «интеллигент» не любит. Добавим к этому еще поступление в Щукинское — шутя, на пари. Вяземский поступил и, проучившись полгода, ушел. Да, мы забыли упомянуть, что он родной брат актрисы Евгении Симоновой, но это, пожалуй, единственный факт биографии нашего героя, в котором нет никакой его заслуги. Так получилось.

Передача 1

— Начнем с прославившего вас «Шута»: тогда, задолго до всех плюмбумов, появился затравленный, закомплексованный, феноменально одаренный мальчик, сумевший сделать из себя... даже и не знаю, как сказать.

— Скажите, что он переусердствовал в самозащите и начал находить наслаждение в том, чтобы отыскивать в окружающих наиболее болезненные и уязвимые стороны. Со временем это переродилось в страсть к довольно жестоким экспериментам, называемым «шутенами». Повесть эту, по сути, мне заказали: в «Молодой гвардии» спросили, не хочу ли я написать что-нибудь о школе. Я как раз тогда увлекался чаньской (или дзэнской, если угодно) традицией и решил, что мой герой должен быть Шутом — как раз приятель мне подсунул книгу о шутах. В фильме Эшпая, странном, но очень мне близком, почти все хорошо — только финальная сцена меня не устраивает. Я придумал конец, в котором Шут получает пощечину от своего главного друга-противника. Эта пощечина, естественно, приводит к увольнению учителя и вызывает дикие споры среди его коллег, но никому так и не приходит в голову, что этот хлопок по щеке был в некотором смысле хлопком своей же ладони. Шута перешутили, потому что учитель — той же породы.

— У меня-то было чувство, что фильм вас выручил — сами вы ничего так и не противопоставили вашему победительному герою...

— Ну, во-первых, он не победитель, потому что сам страдает больше всех. Во-вторых, Господь рано или поздно перешучивает любого, действуя сходными методами.

— Юра, полагаю, что для писателя вашего класса не писать пятнадцать лет — серьезная травма.

Скрипач

— Насчет своего класса я давно не обольщаюсь, а травма была и есть — пятнадцать лет сплошной травмы. Каждый день я писал, сочинил два романа, один, на тысячу страниц, до сих пор лежит в столе, — может, после моей смерти они и заинтересуют кого-то, но при жизни я их стыжусь. Вся моя проза — это конструктивизм, выстраивание фабулы ради идеи. Я понял, что традиционные атрибуты литературы — герой, сюжет, вымысел — только мешают мне прямо сказать то, что я хочу. И я отменил себя как писателя. Сейчас буду писать девять книг по философии — а точнее, по антропологии, но философия и есть антропология, говорил Кант. Философия в моем представлении — синтез трех способов познания: научного, художественного и религиозного. Об этом и будут книжки. Первая уже готова, в ней порядка пятисот страниц, и называется она «Вооружение Одиссея». Там мы с читателем договариваемся о терминологии и снаряжении для предстоящего путешествия. А общее название будет «Христос и горилла».

— Прямо систему построили...

— Не мне называть это системой, но если иметь в виду систематическое изложение своего духовного опыта, то да. Я, однако, очень мало о себе знаю. Думаю, если бы мы узнали себя, то ужаснулись бы по-настоящему. К счастью, человек лишь в о-очень отдаленной перспективе научится разбираться в мозге лягушки. До собственного ему еще расти и расти.

— В общем, мы уж точно не дорастем. Тогда давай переключимся на будущее поколение и на вашу программу «Умники и умницы». По существу, она у нас уникальна: истинно образовательно-интеллектуальное состязание. Мне показалось, что вы и здесь подводите детей к истине — если она вообще существует — весьма нетрадиционными путями. Обид при этом не бывает?

— Бывают, как же без них. Но дети чувствуют, что я их прежде всего очень люблю — и на этом все строится. Панибратства, правда, тоже не бывает — я все-таки автор «Шута» (Вяземский елейно улыбнулся. — Д.Б.) и умею очень быстро поставить на место. Но такого почти не случается: если кто и отсеивается, то по причине трудности заданий.

Передача 2

— Где вы берете этих гениев?

— Никаких гениев специально не отбираю — мы ездим по школам и предлагаем поучаствовать всем желающим, а поскольку наши разъездные возможности ограничены, то иногородних отбираем в основном по письмам. Чаще всего дети почти ничего такого особого не знают — просто интересуются историей, а за два месяца до программы я объявляю тему. Иногда тема действительно иезуитская — например, «Любовь в мировой литературе». Но чаще я даю что-то более узкое, вроде барокко, и два месяца мы читаем — они и я. Вот тогда-то из двухсот остаются восемьдесят: двадцать семь участников да зал, тоже активно отвечающий. Дети никогда не знают, что в истории, скажем, восемнадцатого века остановит мое внимание. А я не знаю, что привлечет их. Одно неизменно: мне важен не объем фактической информации, которую они в себя впихнут, а именно изюминки. Этим умники и умницы отличаются от традиционных вундеркиндов — тех губят самомнение и надежда на свою безразмерную память. А память еще не означает умения выделить самое интересное. Между прочим, те, кто просеивается «Умниками и умницами» и поступает в МГИМО, оказываются потом лучшими студентами.

— Вы признаете, что человеку с улицы только через вашу программу и можно попасть туда?

— И никогда не скрываю этого, мой милый. Я сам поступил абсолютным чудом: мать — преподаватель английского, отец — биохимик, получивший академика почти одновременно с тем, как я стал заведовать кафедрой: это случилось в начале перестройки, когда уже не давало ни льгот, ни денег. На двух экзаменах меня все-таки выручили связи, а два я совершенно честно сдал на пятерки. На истории меня спасло то, что явно собравшаяся завалить меня тетка куда-то отошла и экзамен у меня принял декан. «А давайте я вам пять поставлю», — сказал он внезапно, и я не нашел в себе сил отказаться.

— Действительно, чудо.

Медитация

— И таких чудес в моей жизни было множество, так что вера для меня началась не со страха, как это, говорят, часто бывает, а исключительно с благодарности. Например, я в детстве обожал лазить по балконам, это было такое развлечение — как я сейчас понимаю, смертельно опасное. Но я уцелел. И в один прекрасный момент сказал себе: тебя столько раз спасали, так помогали, тебе дарили столько, что другому хватило бы на жизнь, — и ты не веришь? Дурак! Молись! С тех пор и молюсь.

Знаете, говорят, что лучшая школа жизни (и веры в том числе) — несчастье; это ужасная, человеконенавистническая неправда! Я думаю, Толстой страшно ошибся в первой фразе «Анны Карениной»: это все несчастные семьи одинаковы, а все счастливые различны. Есть тысяча способов счастья, рай — это и есть разнообразие, тогда как ад — это сомкнутый строй трафаретов, одинаковых манекенов, шагающих куда-то во тьму...

— Вы часто ссылаетесь на Достоевского...

— Это мой самый любимый писатель прошлого века. А из двадцатого я люблю Булгакова, но не всего, а только «Мастера» — величайшую книгу нашего столетия.

— А в кино кого любите?

— Формана. Устал от псевдоинтеллектуальных длиннот Феллини. У него все сделано крепко. Любимейшая моя актриса всех времен и народов — Евгения Симонова. Так и напишите. Хотя я много мучил ее в детстве. Жешке очень тяжело со мной приходилось, и всю оставшуюся жизнь я эту вину искупаю.

— А каким вы были ребенком?

— Закомплексованным. Злым. Меня много били. Я играл на скрипке.

— Но вундеркиндом вы, слава богу, не были?

— Нет, и не мечтал. Я любил только историю и неплохо ее знал.

Дмитрий БЫКОВ

Фото Александра Джуса

Новости компаний Все

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...