Коммерсантъ FM

ВАЖНО НЕ ТО, ЧТО ТЫ ДЕЛАЕШЬ, ВАЖНО — С КЕМ

Иосиф Райхельгауз — режиссер театра одной компании


О чем мужчины говорят на кухне

Русский театр отличается от всякого другого чувством компании. Это не то, что на Западе, где существует жесткая система контрактов. Вроде бы все расписано-записано-оговорено, но контрактом невозможно договориться о любви, обязаться любить партнера по профессии. А если ты его не любишь, если нет взаимного восхищения, то ничего нельзя сотворить, это будет холодно. Так считает Иосиф Райхельгауз.

Семейный портрет

— Иосиф Леонидович, вы мне как-то сказали, что вряд ли кого можете назвать своим другом. Я понимаю, что такое обозначение отношений ко многому обязывает, но, тем не менее, неужели вы человек-одиночка?
— Нет, что вы. Вокруг меня очень много людей. Но я вот задумываюсь и, действительно, вряд ли кого-то могу назвать другом. Впрочем, может быть, и могу. Например, есть у меня давний приятель — Петя Гулько, с которым мы знакомы еще со школьной поры: я пел песню «Орленок, Орленок, взлети выше солнца...», а Петя дирижировал школьным хором. Сейчас он живет в Москве, но мы редко видимся. Последняя наша встреча была такая. Я медленно ехал по Тверской, думая, в какую сторону повернуть, потому что одновременно надо было быть и в театре, и на радио, и на телевидении. Катастрофа! Ехал медленно... Мой девиз вообще — «Отпусти судьбу», тогда ты повернешь именно туда, куда нужно. И навстречу мне по тротуару шел Петя Гулько. Он сел в машину, сразу посетовал, что жутко занят, я ему сказал: «Слушай, давай просто с тобой поговорим!» И стал ехать куда-то — не в театр, не на радио, не на телевидение. Проехали Таганку, вспомнили, как я там работал, как он ко мне приходил... Потом оказались на шоссе Энтузиастов... В результате мы доехали до города Владимира. Оттуда позвонили в Москву нашим родным и близким, чтобы не волновались, остановились в гостинице, поужинали, потом засели в номер и почти всю ночь разговаривали. А наутро поехали в Москву к своим делам и заботам. Вот что это такое: дружба или не дружба? Я просто знаю, что есть такой человек. И все.

Экзамен 1Экзамен 2

И еще одну историю вам расскажу. Мне было 16 лет, жил я в Одессе и работал артистом в ТЮЗе. Никакого специального образования у меня не было, просто взяли с улицы — не хватало артистов. Тот, чье место я занял, уехал в Москву учиться во ВГИКе (кстати, Николай Губенко). В то время в театре работал молодой никому не известный актер Руслан Ковалевский. Мне он казался артистом замечательным, и это на самом деле так. Мало того, он еще и человек хороший. Уже тогда я собирался стать режиссером, читал разные книжки. И этот парень очень в меня верил. Как-то раз я ему вдохновенно пообещал, что как только стану режиссером в одном из московских театров, сразу его приглашу. Он достал свою записную книжку: «Вот, пожалуйста, напиши, что ты, Иосиф Райхельгауз, как только начнешь работать режиссером в московском театре, сразу же пригласишь к себе своего друга Руслана Ковалевского». Через несколько лет, когда я оказался в «Современнике», мы искали актера на роль Фарятьева, и я предложил попробовать Руслана. Его вызвали в Москву, он понравился всем и блистательно сыграл роль. С тех пор прошло... страшно сказать, лет двадцать. Руслан и по сей день работает в театре «Современник»... А если говорить конкретно о мужской дружбе... Я вообще-то человек компании. И всегда хотел работать в легкой азартной веселой компании, когда есть «чувство локтя», когда понимаешь, что справа и слева работают твои товарищи, и ты можешь даже ревновать к их успеху, но все равно понимаешь, что это успех вашей компании. Я очень рад тому, что моя компания — это мои однокурсники, люди, с которыми я жил в одной комнате в общежитии ГИТИСа — Анатолий Васильев, Борис Морозов...

— А когда на душе «кошки скребут», кому хочется позвонить?
— Не могу сказать, что есть такой человек. Но я рад, что есть люди такого высокого духовного уровня, которым я имею моральное право позвонить.

— А кто эти люди?
— Я счастлив, что могу позвонить без спроса в любое время Марлену Мартыновичу Хуциеву, мне жаль, что уже не могу позвонить (а мог это делать, особенно в последние годы) Булату Шалвовичу Окуджаве...

— О чем вы говорите в узкой мужской компании?
— Это зависит от того, какая компания.

Экзамен 3Экзамен 4

— Я говорю не о том, когда за столом много народу, а когда несколько человек вышли на кухню, скажем, покурить.
— Опять же, смотря с кем выйти. Когда меня пускал на свою кухню художник Давид Боровский, то это были разговоры... очень высокие. Как Боровский с Любимовым сделали «Пиковую даму» в Париже, как ему пришла гениальная идея занавеса в «Гамлете», как возникли доски в «А зори здесь тихие...» Он говорил мне это лично. Кухня Окуджавы — это кухня Окуджавы. Да, он мог рассказать какой-нибудь острый анекдот с неприличным словом, но это все равно был он, Окуджава. Но моменты супружеской неверности мы с ним на кухне никогда не обсуждали. Я же понимаю, что ваш вопрос предполагает определенный ответ.

Когда у меня есть возможность остаться наедине с людьми, что стоят у руля власти (не буду козырять фамилиями), меня не очень занимает, насколько им нравятся мои студентки (хотя они могут выказывать свое восхищение ими). Мне интересно, почему и как было принято то или иное политическое решение — для меня это тоже драматургия, некий режиссерский ход, который осуществляют определенные персонажи.

Ксенофонтова с мужем

Понимаете, у меня нет таких разговоров, которые было бы стыдно вести с женой или с женами моих товарищей. Я могу рассказать резкий анекдот, я достаточно циничен, это предполагает профессия. Мне все интересно в этой жизни. Если дом красивый — меня это восхищает. Если женщина красивая — меня это тоже восхищает. Но кто с этой женщиной живет — совсем не интересует. Ну, сказали — сказали, не сказали — и не надо...

Может быть, сейчас, когда жизнь моя перешла во вторую половину, начинаешь понимать, что нельзя «распыляться» на пустяки. Мне повезло просто, что моя компания крутится вокруг профессии.

На фото:
На вступительных экзаменах во ВГИК

  • Семейный портрет с друзьями.
  • — А покажите-ка мне манну небесную?
  • — Показываю.
  • — Быть или не быть?
  • — Кем?!
  • Елена КСЕНОФОНТОВА с мужем на отдыхе. Мизансцена Райхельгауза.

Фото А. Джуса, репродукция М.Штейнбока


Я СТЕРВА. НО РАЙХЕЛЬГАУЗУ НЕ ИЗМЕНЯЮ

Елена Ксенофонтова о любимом режиссере

Она еще студенткой стала, не побоюсь этого слова, примой «Школы современной пьесы». Она с удовольствием говорит о своем любимом режиссере и педагоге Райхельгаузе.

Ксенофонтова 1

— Лена, как в своей студенческой среде вы называли Иосифа Леонидовича?
— Есть некий стереотип, согласно которому Иосифа Леонидовича называют наивным нахалом. Это придумано не нами, студентами, а его учителем Андреем Поповым. Я с этим определением согласна. Иосиф Леонидович, надо сказать, жуткий интриган (в хорошем смысле этого слова). Его интриги не коварны. Он жутко любит розыгрыши и может оценить достойную шутку над собой. Был такой забавный случай: мы сидели всем курсом полукругом вокруг него, а он — в центре на стуле и жутко нас ругал то ли за то, что мы курили, то ли за то, что плохо себя вели... Последнюю фразу он произнес очень мощно, как точку поставил: «Я так думаю!» И в этот момент стул под ним обрушился, просто развалился на мелкие кусочки. И на обломках восседал наш любимый педагог. И тишина, никто слова не мог сказать. А на следующий день мы поставили для него металлическую тумбочку. И он это оценил...

Он остроумный. И обаятельный. На первом курсе в него были влюблены все наши девчонки. Он умеет захватить внимание, умеет «держать публику» столько, сколько ему нужно. Нам завидовали все ВГИКовские курсы: они редко видели своих преподавателей, а мы постоянно были с Райхельгаузом. Когда он на два месяца уехал в США, мы просто осиротели... Мы, его ученики, в конце концов стали на него чем-то походить, знаете, все такие а-ля-Райхельгауз — развязные, бесцеремонные... Но очень талантливые.

Недавно к Иосифу Леонидовичу пришел молодой человек, чтобы показаться. Обычно приходят во ВГИК, а этот почему-то пришел в театр. В это время я как раз была поблизости и слышу, Райхельгауз ему говорит: «У меня на курсе только блатные учатся. Вот видите (показывает на меня), Леночка — жена Ястржембского...» Молодой человек покраснел-побледнел, но меня зауважал до припадка.

— А вы на Райхельгауза когда-нибудь обижались?
— Конечно, и много раз! Он раз пошутит — смешно, второй раз — ладно, куда ни шло, а на третий раз... просто ударить хочется, честное слово. Но я все это говорю, любя своего педагога.

Ксенофонтова 2

— У вас приятельские отношения?
— Я бы так не сказала. Он умеет вроде бы подпустить к себе, но в то же время умеет держать тебя на нужном (ему) расстоянии. Во всяком случае мы с ним вместе не пили. Помню, он нам рассказывал о своем учителе — Андрее Попове, они, студенты, частенько бывали у него дома, ездили на дачу. У нас этого нет. Но это не портит наших отношений, для нас театр — дом родной.

— А любимчики у Иосифа Леонидовича есть?
— Да. И я в том числе.

— Как думаете, в чем был ваш выигрышный балл при поступлении на курс?
— Во-первых, Райхельгауз любит блондинок. Во-вторых, я стерва, а это ему, как оказалось, близко. Нервная интеллектуалка, так он меня обозначил. Меня поначалу это определение возмущало, но он сказал, что стерва — это хорошо, тем более если при этом такая вроде бы приятненькая внешность.

Ксенофонтова 3

— Лена, ваша творческая жизнь только начинается, что бы вам хотелось сыграть в идеале, лет через десять-двадцать?
— Лет через двадцать — не знаю. А сейчас, как ни странно, хочется играть что-то такое, чего от меня никто не ждет. Хочу играть женщин «после сорока» или характерную старушку-веселушку. То, что ждут, это я уже играю. На сцене, мне кажется, мою стервозность очень видно. Сейчас репетирую Нину Заречную, так, по-моему, она просто натуральная стерва, несмотря на традиционные представления о ней как о «голубой героине». Она идет, грубо говоря, по трупам. И должна вам признаться, в чем-то мы похожи. В устремлениях, но не в средствах — я не иду по трупам. Хотя, кто-то может сказать, что Ксенофонтова всех локтями распихивала. Но мне это не надо. Я ведь имею возможность играть на одной сцене с великими актерами. Я учусь у них, стою за кулисами, наблюдаю. И... не могу постичь магию их мастерства. Мне нравится подыгрывать Татьяне Васильевой, Валентине Талызиной, Льву Дурову, Альберту Филозову...

— Подыгрывать? А как же актерское тщеславие?
— Я сильный человек. И уважаю сильных, умных и всегда ищу общения с ними. Ведь умным людям хочется соответствовать...

— Насколько я знаю, вы приглашены в труппы нескольких московских театров. Выбор уже сделан?
— Я решила остаться у Райхельгауза. Если он, конечно, не станет возражать. То, что я работаю здесь — не только дань моему учителю. Просто мне здесь очень хорошо.

Ольга ЛУНЬКОВА

На фото Александра Джуса:

  • ... поскольку я имею возможность играть на одной сцене с великими». (Под бородой Льва Толстого прячется другой Лев, Дуров.)
  • «Говорят, что Ксенофонтова всех локтями распихивала. Но мне этого не надо...

НИЧЕГО ОСОБЕННОГО — ЖИЗНЬ

Фото 1

Это странные для нашего театра пьеса и спектакль. У пьесы есть драматург, но нет драматургии — в ней нет завязки, кульминации, развязки, финала. В ней ничего не происходит такого, что — ой! ну и ну! уф-ф-ф, ишь-ты! Ничего такого. В спектакле есть исполнители, но нет действующих лиц. Лица есть, но они не действуют. Они просто живут. Правда, у всего и всех на сцене есть режиссер. Он есть. Непредсказуемый. Внетрадиционный. Себе на уме — пути его неисповедимы. Он такой, как просто жизнь. Настолько такой, что словечко «как» здесь присутствует лишь из уважения к законам нынешней фразеологии и театру как таковому. И фразеология, и театр на сцене царуют вместе с жизнью.

Наконец-то. Наконец они вместе. В согласии друг с другом. Друг другу потакая. Жизнь, к примеру, утверждает: среди нормальных, обычных людей, как правило, нет героев, нет хороших и плохих — и на этот раз (в этой пьесе, в этой постановке) театр соглашается: ладно, нет. Только, — говорит уже театр в ответ жизни, — такое «нет» сыграть ведь еще надо, и сыграть это у нас здесь не так просто. И жизнь отвечает тем, что находит актрису Аллу Балтер и актера Владимира Качана, и еще целую компанию выпускников ВГИКа (курс Иосифа Райхельгауза) — они и смогли то, чему у нас в актерских учзаведениях не учат, чего в отечественном театре — совковом — не проходили: отсутствие добра, зла и их носителей в виде концентрированном до степени «кабуки».

Или вот жизнь говорит: зачем жизнь на Земле, зачем жизнь человеку, зачем в жизни то и это, и одно за другим, либо нашарап и вразбивку — все это будет знать только последний человек на планете, да и то в последний миг своей последней жизни, а до этого ничего не ясно, а в привычной для местного искусства плакатной степени ясности — тем более. И — театр (о, чудо!) вдруг в кои-то веки и на это соглашается: автор пьесы и он же режиссер посылает куда подальше ангажированность смыслом со всеми привычными худсредствами его воплощения и доказательства. Вот в чем, вон где самое-то оно-то — и тебе «ой», и «ну и ну», и «уф-ф-ф-», и «ишь ты» в придачу!

Многим в зале на этом спектакле как-то не очень уютно. По всему видать — модерн (ну, не андеграунд же: гардероб при входе, билеты фирменные, типографские, лестничный марш из фойе мраморный, купидоны и путти ресторанно-церковные до зала по потолку сопровождают; но и не попса — спектакль не рифмуется ни с «массой», ни с «кассой»). Но модерн какой-то не модерный. Ни единого постмодернистского прикольчика. Ни одной-разъединственной метаметафоры. Ни, на худой конец, этакого любимовско-захаровского ослепительно-оглушительного какого-нибудь прибамбасика — пожарчика на сцене, наводненьица в зале, обвальчика потолка с одновременной стендовой проверкой реактивного «миговского» двигателя на форсаже. Не, ни-ни, как раз наоборот все. Аккуратно все, небогато, обыденно. Форма спектакля — повседневная. Все происходящее в нем — в знакомых рамках: персонажи обходятся без рукоприкладства, дефлораций, митинговщины, экстремизма всех мастей, сексуально ориентированы традиционно. Даже мат какой-то будничный, бескрылый, не влияет.

А что самое-то самое: не звучат со сцены исповеди (а должны бы). Никто никого ничему не учит (а обязаны, вроде). Никого в пьесе не хвалят и не судят. Она никуда не зовет!.. Безыдейщина. Анархия. Которая, как известно, мать порядка. Но только там, где имеют место быть не дауны, не деграданты, не двуногие скоты, не рабы, а люди, свободные люди, предпочитающие все добывать себе сами, — и телу своему, и духу, — а не с чужой ладони слизывать, опупевая от восхищения хозяйской горней мудростью и всемогуществом.

«Так что же там деется, в этаком действе-то?» — вправе вопросить всякий рыцарь изящности после всего вышесказанного.

Ничего особенного в одноименном этом спектакле не деется. В общем, короче, компашка студентов решает после сессии махнуть на юг, к ним хочет поклеиться одна там девчонка — она глаз положила на ихнего, короче, пацана, который тоже на нее часто задышал в натуре; а мамаша ее не пускает, но отец, в общем, «за», и дочь все-таки уезжает — и приезжает с этими ребятами на юг, а папаша по пьяни катит баллон на мамашу, но потом они по-быстрому сразу мирятся. Это — все.

Это — жизнь. Серых, практичных тонов, как костюм, рубашка, галстук на папе. Пепельная, как его борода. Тупая, как остроты и анекдоты каникулирующих студентов, как шлягеры из магнитофона, под который они танцуют, переминаясь в обнимку на месте.

Все нормально, тридцать шесть и шесть.

Фото 2

Только почему-то мальчик девочку не трогает, хотя оба не скрывают, что нравятся друг другу. И еще отчего-то папа сразу, как только дочка уезжает, напивается, запирается в ванной, оттуда обзывает жену «сукой», в истерике разбивает о бортик ванной кисть, не раз пытаясь этот бортик разрубить в такт ругательствам и оскорблениям в адрес жены, погасившей ему свет в ванной комнате и пообещавшей: «Выйдешь — убью!».

И почему-то их обоюдный взрыв воспринимается спокойно, как ожидаемый, хотя до этого оба были уступчивы, дипломатичны, корректны, цивилизованы. И папа гляделся далеко не алкашом — накануне уезда дочери утром перед работой сделал зарядку, тридцать три раза отжался от пола (зал считал, после двадцатого раза впадая в уважительное удивление). Поэтому, когда он, папа, руку о бортик ванны методически рассаживает, превозмогая адскую боль и слезы по ее причине, — зрители верят: здоровый, сильный, даже из ряда вон сильный папа. Просто ванны квартирные делают из того же, видимо, материала, что и атомные подводные лодки стратегического назначения — ладонью их по пьяни не сокрушишь. Да и мама — вполне приличная мама, с грамотной речью, с железными нервами, с железной памятью на каждый, по ее словам, день и всякий час, проведенный рядом с мужем в долгом ее, ясно что верном браке. Просто все железное, если и не переламывается, не плющится, не режется на куски, не рубится на части — все равно со временем ржавеет и распадается.

А дети уже взрослые, умные, зрячие. Да ведь распад нынешний, что вокруг, сам в глаза лезет мелочностью, низменностью страстишек и отношений, в уши забивается тупыми и грязными анекдотами и ругательствами. И когда мальчик отстраняется от девочки, понимаешь — он, еще и на мину не наступавший, уже подорвавшийся сапер. И когда его приятель, знаток глупых анекдотов, объясняет этой парочке способ перестать видеть и чувствовать себя — догадываешься: он, еще не живший, уже беженец из жизни. Сознательный. Изобретательный. Возможно, уже невозвращенец.

Короче, на сцене — ржа. Как процесс. Тихий. Неторопливый. Непрерывный. Потому ни действий, ни картин, ни антрактов на буфет и разговоры. Ржа в каждом и во всех. Ржа во всем и везде. От начала (любительские съемки, демонстрация залу: маленький мальчонка мутузит в снегу девчушку, а потом — она его) до конца — двое пограничников, растопырив крыльями руки, планируют на лежбище студентов, той самой парочки, и задергивают перед их носами занавес: конец. Все. Ни моря, ни неба, ни юности, ни божества, ни вдохновенья — ничего у этого поколения не будет в завидном качестве и притягательном виде. Не будет у этих детей потому, что не было у их родителей, только и вспомнивших в ванной ради примирения после вспышки взаимной злобы, как так же на юге в юные годы наблюдали драку соседской парочки да как хромал будущий папа, сломав палец ступни на спортплощадке. В общем, ничего особенного. «Ничего особенного» — так и пьеса называется.

В спектакле дети своих родителей кучкуются и взаимодействуют на антресолях жизни, на верхнем ее этаже, на специально построенном и вознесенном над полом, над землей, помосте. Родители на этой высоте не появляются — они внизу, где ванна и грязное белье в ней, и рядом, куда дети спускаются только за выпивкой, сигаретами, за родительскими деньгами на билеты. Но есть в спектакле и третий ярус. Куда родители уже не попали, а их дети — еще. Это уровень, где только солдаты. Уже ничем не связанные с жизнью людей, юных и пожилых. На этом уровне не живут, а жизнь уничтожают. И в первую очередь — свою. Там раскидывают руки в стороны, как крылья. Там кончается спектакль жизни. Ясно, что тот, кто сочинял эту пьесу и ставил ее, знаком со всеми тремя уровнями, раз их выстроил средствами театра. Непривычными для нас средствами необычного здесь театра. Зовут его, странно свободного, талантливого и умного, — Виктор Шамиров.

Сходите в театр «Школа современной пьесы», что на Трубной, посмотрите эту вещь: «Ничего особенного».

Это, поверьте, нечто особенное.

Алексей ДИДУРОВ

На фото:
Райхельгауз: «Театр — не отражающее зеркало, а увеличивающее стекло».



Фото А.Басалаева, М. Штейнбока

Новости компаний Все

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...