… А АРБАТА БОЛЬШЕ НЕТ

Публикации

(ответы на записки)


Окуджава

Минуло сорок дней со дня смерти Булата Окуджавы. Во многих домах поют его песни. Во многих — слушают записи с «живых концертов». Вот и мы хотим вам предложить несколько таких «магнитофонных записей», правда, довольно необычных.
Окуджава любил выступать перед более или менее подготовленной интеллигентной аудиторией, и тем не менее среди концертов «для столичной публики» — в ленинградском Доме актера, Центральном доме художника в Москве, Доме культуры имени Горбунова, театре «Школа современной пьесы» и так далее — попадаются и такие специфические слушатели, как сотрудники Свердловского обкома ВЛКСМ. Впрочем, жанр выступления в большом зале вообще специфический. Тем более если речь идет об «ответах на записки». Порой вопросы ставили в тупик. Окуджаву спрашивали, например, какие ему женщины интересны. Что такое истина. Как он относится к западникам и славянофилам. Чуть ли не в открытую просили: научите, как жить!
Булат Шалвович терпеливо отвечал... Сегодня расшифровки этих его «вынужденных монологов» поражают именно этим — терпением, спокойствием, ровностью тона.
Записи на концертах Окуджавы, сделанные коллекционером Олегом Терентьевым, заставляют волноваться даже в таком, бумажном, варианте: на них почти слышишь не хрестоматийно-замкнутый, а живой голос человека.


Арбат

— Если вы не против, расскажите немного о себе как о прозаике, поэте, авторе песен.
— Ну что я могу рассказать вам. Я родился в Москве, на Арбате в 24-м году. По происхождению я грузин. Но, как говорят мои московские друзья, грузин московского разлива. Родной язык мой — русский. Я — русский писатель. Жизнь моя была обычной, такая же, как жизнь моих сверстников. Ну, если не считать того, что в 37-м году мой отец — партийный работник — был уничтожен здесь, в вашем замечательном городе (Свердловске. — Ред.). Три года я прожил в Нижнем Тагиле. Затем вернулся в Москву. Учился в школе. После девятого класса в семнадцать лет ушел добровольно на фронт. Воевал. Был рядовым. Минометчиком. Был ранен. Остался жив. Учился в университете на филологическом факультете. Окончил. Уехал в деревенскую школу Калужской области. Работал учителем. Преподавал русский язык и литературу. Ну, как большинство, писал стихи. Относился к этому, конечно, несерьезно. Но постепенно, постепенно это все во мне усиливалось. Стал публиковаться в «Калужской газете» областной. Затем, когда умер Сталин и начали налаживаться нормы демократические нормальной жизни в нашей стране, мне предложили работать в «Комсомольской газете» областной. Я заведовал отделом пропаганды. И там же, в Калуге, у меня вышла первая маленькая книжечка стихов. Но так как в Калуге других поэтов не было, я считался самым лучшим. У меня очень кружилась голова. Я был очень самонадеян. Мне казалось, что я достиг уже самых больших высот. Хотя стихи эти были очень слабые, подражательные. Посвящались в основном праздникам, временам года. Затем я переехал в Москву. Там попал в одно литературное объединение. Там были очень сильные молодые поэты, которые меня крепко побили. Сначала, в первые минуты, я подумал, что это они от зависти. Потом понял, что я сам в этом виноват. Год приблизительно ничего не писал в отчаянии. Но потом природа взяла свое. Стал писать. Хорошо или плохо — не мне судить. Но так, как я пишу до сегодняшнего дня. В конце 56-го года, то есть ровно тридцать лет тому назад, осенью 56-го года, я впервые взял в руки гитару и спел свое шуточное стихотворение под аккомпанемент. Так начались так называемые песни. Потом их становилось больше, и наконец, когда их стало уже шесть или семь, начали раздаваться... А в то время появились первые магнитофоны. И вот на работе — я работал в издательстве «Молодая гвардия» — стали раздаваться звонки, и люди меня приглашали домой попеть свои песни. Я с радостью брал гитару и ехал по неизвестному адресу. Там собирались человек тридцать тихих интеллигентов. Я пел эти пять песен своих. Потом я их повторял снова. И уезжал. А на следующий вечер я ехал в другой дом. И так это тянулось полтора года. Ну и постепенно — магнитофоны работали — это все распространялось очень стремительно, быстро. Ну и появились люди, которые сочли необходимым со мной бороться. Теперь я понимаю, что эти песни были очень непривычные после того, что мы пели обычно. Кому-то показалось это опасным. Ну и, как всегда, комсомол был застрельщиком. Первый фельетон обо мне был опубликован в ленинградской газете «Смена» по заданию из Москвы. Но так как он был наспех сделан, в нем было много смешного. Ну, например, там была такая фраза: «На эстраду вышел подозрительный человек. Он запел под гитару пошлые песенки. Но за таким поэтом девушки не пойдут. Девушки пойдут за Твардовским и Исаковским». Такой способ определять качество литературы — за кем пойдут девушки. Сейчас это все смешно звучит, но мне тогда, поверьте, было очень не смешно. Было очень сложно. Значит, было много казусов, нелепостей. Я метался. Я чувствовал, что я делаю что-то интересное, но встречал противодействие. Однажды меня пригласили в очень высокую инстанцию. А у меня была такая одна из первых песен — «Песня про Леньку Королева». Может быть, приходилось слышать вам. Ну и мне сказали в высокой инстанции, человек, который был обременен большими знаниями о культуре, он сказал, что эту песню петь не надо, потому что она неправильно ориентирует молодежь. «Чем же она неправильно ориентирует?» — спросил я. — «А вот у вас там есть такие строчки: «он ушел воевать и погиб, и некому оплакать его жизнь». Как, то есть, некому? Остался ведь народ, всякие организации...»

Но я не поверил вкусу этого человека и продолжал петь эту песню. Года через три у меня появилась песня «О дураках». Меня снова пригласил этот человек и сказал мне: «Послушайте! У вас же была замечательная песня про Леньку Королева. Зачем вам петь про дураков?» Ну и я понял, что время делает свое дело. Это лучший судья. Слабые вещи оно убирает, удачные вещи оставляет. Поэтому нам не нужно суетиться, судить, решать. Все решится само собой. Искусство — такая вещь. Долготерпивое. Ну, затем, после того как стали появляться эти фельетоны и всякий шум, мои друзья в Союзе писателей решили меня обсудить. Очень было бурное обсуждение. И меня приняли в Союз писателей. Но после этого мне стало немножко легче, стали выходить книги стихов. Мои песни стали петь некоторые певцы. Хотя очень небольшое количество, потому что песни были непривычные, а им нужно было проходить через художественный совет. И художественные советы боялись этих песен и отвергали их. Но кое-кто пел. Потом эти песни зазвучали в фильмах, в некоторых, в спектаклях. Потом к ним стали больше привыкать. Я стал ездить по стране выступать. Потом меня послали за рубежи. Я выступал за границей. У меня стали выходить пластинки. Потом я стал писать прозу... И ко мне настолько привыкли, что даже однажды в один летний день, когда по традиции десятиклассники выходят ночью на набережные Москвы, чтобы проститься со школой, был такой случай. Телевизионная машина примчалась на набережную, чтобы записать песни вот этих молодых людей. Подъехали к одной группе. Там — рок-н-ролл. Подъехали к другой группе — там тоже что-то этого типа. Стали метаться. И наконец увидели — около собора Василия Блаженного стоит такая маленькая кучка с гитарой, и поют мою песню. Они так обрадовались, услышав свое, что записали и передали в эфир. И так я был узаконен. Ну вот. А потом наступила нормальная полоса литературной жизни. И теперь у меня уже за плечами пять романов и несколько книг стихов и пластинок. И вот сейчас должна выйти пластинка с новыми песнями. Так что я в своей литературной жизни человек счастливый, потому что я прошел через огонь, и воду, и медные трубы. И устоял. И остался самим собой, насколько это позволил мне характер. И продолжаю работать. Жив и здоров.

— Скажите, пожалуйста, по каким военным дорогам вам пришлось пройти?
— По очень многим. Я воевал на Северном Кавказе и был ранен под Моздоком. А потом госпиталя, а потом, после излечения, — тяжелая артиллерия главного командования. Вот и все. Все, что мне удалось. До Берлина я не дошел.

— Есть ли у вас романс, который начинается: «Забудь тоску, забрось печаль и выйди на тропинку сада...» Возник спор.
— Нет, не мой. Вот странно мне сейчас, что опять споры возникают... Я помню, лет двадцать пять тому назад я получил из Кирова письмо от молодого рабочего. Он слышал на магнитофоне где-то мои песни впервые. И он мне написал, что ему очень понравились мои песни, особенно вот такие-то десять песен. И все перечисляет. И ни одной моей.

Высоцкий

— Дружили ли вы с Высоцким?
— С Володей Высоцким мы дружили. Наша дружба началась еще до того, как он взял в руки гитару. Но дружба у нас была несколько своеобразная, я всегда об этом говорю, особенно теперь, когда после его смерти появилось грандиозное количество его друзей, которые даже выступают с лекциями платными о нем, у нас дружба была несколько своеобразная. Во-первых, мы были люди совершенно разных поколений. И, во-вторых, разных темпераментов. Он был человек общительный, окруженный большим числом почитателей. Он был артистом в буквальном смысле этого слова. Я же — кустарь-надомник, одиночка. Часто мы не общались. Но когда общались — общались любовно. Выступали — очень редко. Самое яркое, что я запомнил, — это выступление в Париже, во дворце спорта. Человек он был обаятельный... Резкий... Издерганный... Потому что он знал себе цену, а за всю жизнь так и не увидел свои стихи опубликованными. Он знал себе цену, а ни разу — ни в Москве, ни в Ленинграде — не выступал с афишами. Считалось почему-то стыдным делать афиши. На всякие заграничные ничтожества вешалось тысячи афиш, и объявлялось по телевизору о их выступлениях. А свой замечательный домашний шансонье жил, а афиш не имел. Потом были мелкие уколы все время. То что-то запрещали, то выговаривали. То вдруг сняли фильм, а в последнюю минуту из фильма вырезали. Это было тяжело очень. Последний раз мы виделись незадолго до его смерти, летом. Так и не поговорили. А просто я ехал в своей машине, а он ехал в своей рядом. И мы помахали друг другу. И я улетел на юг. Прилетел туда и узнал, что он погиб... Вот так. Добрый был человек, щедрый. Очень популярный в разных слоях. Если у меня в основном мой круг почитателей ограничивается людьми интеллигентными, то у него этот круг был гораздо шире. Я помню, однажды мы с ним договорились встретиться, поехать к нему домой, и я заехал в театр к концу спектакля. И он в гримерной мне сказал: «Знаешь, пока я буду разгримировываться, ты пойди на стоянку такси и возьми машину. А я сейчас подойду!» Я пришел — там на Таганке большая стоянка такси. Я подошел -/ стоят шоферы около машин, разговаривают. Я говорю: «А кто поедет, с кем можно поехать?..» — «А куда ехать?» — «Да вот туда...» — «Да нет, я не поеду...» — «А вы?» — «А я тоже не поеду...» Вдруг идет Высоцкий, говорит: «Кто свободен?!» — своим голосом. Все заорали: «Высоцкий, Высоцкий! Давай сюда! Давай сюда! Давай сюда!» — и мы замечательно поехали к нему домой.

— Приходилось ли вам спорить с Высоцким?
— Мы никогда не спорили. Наша дружба была несколько своеобразной. Мы люди совершенно разных поколений, разных возрастов. И хотя мы любили друг друга, но встречались редко. Мы разных темпераментов люди. Он — человек компанейский, шумный. Я — одиночка, привыкший к уединению. Поэтому мы часто не пересекались. Но когда мы встречались, мы очень хорошо общались. Спорить не приходилось, да и не нужно было спорить, потому что по главным, принципиальным вопросам искусства и этого жанра мы очень с ним сходились.

Пастернак

— Заметил ли вас в начале вашего творческого пути Пастернак, и если да, как он к вам отнесся? Отозвалась ли о вас Ахматова?
— И с Пастернаком, и с Ахматовой у меня связаны печальные воспоминания. Потому что к Пастернаку я пробрался однажды в гостиницу в Тбилиси, будучи студентом, очень нагло пролез к нему в номер и заставил бедного Бориса Леонидовича слушать свои шесть стихотворений. Но он был очень деликатен. Он меня усадил, и слушал, и я ему читал. Но он не слышал, по-моему. Я сейчас вспоминаю его. Он не слышал. Он смотрел в окно, не реагировал совершенно. Потом, когда я перестал читать — стихи были отвратительные и очень под него, — он меня спросил: «А что вас интересует?» Я сказал: «Я хочу поступить в Литературный институт». И тогда он... — вот я сейчас жалею очень, что я не записал ничего, после того как я ушел от него — но он говорил о том, что Литературный институт — это гениальная ошибка Горького... И когда он узнал, что я учусь на филологическом факультете, он сказал: «Чего же вам больше? Учитесь! А все остальное сделает время, если оно будет за вас...»

А с Анной Андреевной уже мы познакомились тогда, когда я уже в какой-то степени стал известен. И она меня пригласила к себе. Но так как для меня она была живым Богом, я никак не мог решиться к ней поехать. Я боялся. Я боялся год, боялся второй год. Она меня приглашала, приглашала. Наконец я поехал. Я приехал к ней в Комарово, но у меня было такое состояние, как будто меня ударили по голове. Я помню, что она вошла, села, очень милая, очень располагающая. Стала со мной говорить. О чем — я не помню. Я был в полуобморочном состоянии. Я глупо улыбался, кивал ей. Мы сидели довольно долго там у нее. Потом я уехал. А потом однажды — здесь, в Ленинграде, я находился — я должен был срочно уезжать в Москву, у меня был билет, и через полчаса я должен был быть на вокзале. И вдруг мне позвонил ее друг и секретарь и сказал, что Анна Андреевна очень просит тебя приехать. Я сказал: «Нет, я не могу, я сейчас уезжаю. Я вот вернусь и сразу к ней заеду!» Тут она взяла трубку и говорит: «Я прошу вас приехать!..» Я тогда не понимал, что я говорю с царицей. Не понимал. Я говорю: «Анна Андреевна! Вы знаете, какие обстоятельства! Я должен...» — и засуетился, какую-то чепуху понес... И она взяла и повесила трубку. Я потом уже понял, что я должен был выкинуть этот билет и поехать к ней. А вскоре она умерла. И больше мы не виделись. Как сказал Александр Яшин: «Спешите делать добрые дела».

— Скажите, пожалуйста, что послужило поводом для написания песни «Молитва Франсуа Вийона»?
— Никакого отношения к Франсуа Вийону эта песня не имеет. Я написал стихи о себе, о своей жизни. Но в редакции не захотели это так печатать, и я назвал их «Молитва Франсуа Вийона». Но это было давно, теперь уже так не делают.

Ахматова

— Над чем вы сейчас работаете?
— Я прочитал этот вопрос и вспомнил замечательную историю, которую рассказал Аксенов когда-то. Очень много лет назад он поехал как-то во Владивосток, остановился в гостинице. Потом спустился в ресторан поужинать. Ну там — дым коромыслом. Он с трудом нашел местечко рядом с каким-то пьяным летчиком. Ну, сел. Тот спрашивает: «Ну ты откуда?» Он говорит: «Я из Москвы». — «О, и я из Москвы. Я на Малой Грузинской жил. Там все писатели живут. Все друзья мои». Он молчит, слушает. — «Знаешь, мы каждую пятницу в Никольское под балдой едем на машинах. Ящик водки берем, девочек, гитару... Ахмадулину, Окуджаву. Ну, приезжаем, там палаточки ставим. Окуджава поет, девочки танцуют». Аксенов не выдержал и говорит: «Да что вы врете! Я живу в Москве, дружу с Окуджавой и с Ахмадулиной. Они вовсе там и не живут, где вы говорите». — «А ты кто будешь?» — «Я московский писатель, Василий Аксенов». — Помолчал, потом говорит: «Вась, а Вась, а над чем работаешь?»

— Почему у вас меняются мелодия и слова? Может быть, они не до конца сделаны?
— Мелодия — потому, что я не записываю нот, я нот не знаю. И в зависимости от настроения я варьирую мелодию в какой-то степени. От гитары зависит, от аудитории, от климата. Иногда легко поется, иногда — трудно. Трудно — тогда однообразнее звучит мелодия, когда легко — то как-то раскованнее и шире. Что касается слов — есть несколько вариантов. Я их пробую. Иногда мне хочется петь тот вариант, иногда — другой.

— Собираетесь ли записывать новую пластинку?
— Для того чтобы писать новую пластинку, нужно иметь новые песни. А у меня их нет.

— Почему?
— Мне давно уже не пишется, лет шесть-восемь. И не получается. Может быть, это связано с возрастом, а может быть, я сам себе надоел в этом качестве.

— Будет ли в ближайшее время выпущен диск с вашими прекрасными песнями?
— Да нет, для этого нужны новые песни. Во-первых. А во-вторых, может быть, я и набрал бы песни, которые не публиковались раньше, но мне пока никто не предлагает. Пока время такое, что я не очень нужен фирме «Мелодия»... А сам себя я предлагать не умею, я никогда сам не хожу и не уговариваю.

— Скажите, пожалуйста, в какое время и в каком доме на Арбате вы жили и в какой квартире?
— Я жил на Арбате с 24-го года по 41-й в доме № 43, там где сейчас электромагазин и какая-то восточная шашлычная. Тогда он был четырехэтажный. Потом его перед войной надстроили, превратили в шестиэтажный. Я жил в этом доме. А теперь я живу в Безбожном переулке.

— Кому выгодно разрушение исторических памятников Москвы?
— Выгодно двум категориям людей: либо невеждам, которые имеют право, либо — как это называется... вылетело из головы... в Италии их очень много... Мафиози. Есть такие мафиозные группы среди строителей, архитекторов и так далее. Вот, например: с той же легкой руки Гришина был утвержден проект Нового Арбата. Вот тут сразу подскочили мафиози. Одни — по плиткам, которыми они выложили Арбат. Туалетным плиткам. Другие — по фонарям, которые не имеют никакого отношения к Арбату... Но хорошо заработали. Третьи — по клумбам с цветами. Специалисты... Потом где-то их ругали, поругивали. Но им-то что? Они получили громадные деньги и сделали свое дело. Теперь готовятся разрушить еще что-нибудь. А Арбата больше нет. Есть милая, симпатичная улица, которая могла быть в любом районе Москвы... А Арбата нет.

— Как вы относитесь к сооружению мемориала на Поклонной горе?
— Ну, во-первых, Поклонной горы уже нет. Мы начали будить общественное мнение уже после того, как срыли Поклонную гору... Теперь там осталось земли еще на пятнадцать ковшей экскаваторных. Может, насыплют опять. Да, нет Поклонной горы, на которой стоял Наполеон, обозревая Москву. А должна была возникнуть какая-то длинная палка черного цвета, знаменующая нашу Победу. Я думаю, что это дело того же арбатского ряда...

Протопоповский переулок

— Безбожный переулок стал Протопоповским. Радость ли это для вас?
— Конечно, радость. Я вам скажу, что всегда чувство неловкости у меня было. Незадолго до моего рождения, в 23-м году, его так назвали. А все всплескивали руками и говорили: «Ах! Да неужели такое может быть!» — когда я давал адрес. А потом я перестал говорить «Безбожный», и когда спрашивали, я говорил: «Божественный переулок, дом такой-то...» И я получал письма.

— Как вы сегодня относитесь к идеалам 60-х?
— ...Молодые «восьмидесятники» очень раздражены «шестидесятниками». И когда они пишут о «шестидесятниках», им кажется, что они совершают открытие. Забывая о том, что война между отцами и детьми ведется с давних времен. Открытия здесь никакого нет. Естественно, «шестидесятники» — к сожалению, может быть — были детьми своего времени. Революционерами они не были. Ниспровергателями они не были. Они просто были порядочными людьми, которые не могли жить в тех условиях. Они не мечтали о том, что можно сокрушить этот режим. Не мечтали. Они просто хотели его немножко очеловечить, чтобы вздохнуть свободно. Больше ничего. Теперь я обращаюсь к «восьмидесятникам»: а дальнейшее делайте вы, пожалуйста. Какие же претензии могут быть?

— Ваше отношение к Америке после вашей операции?
— У меня до операции к Америке было прекрасное отношение. Я там бывал. Когда мне сделали операцию, должен вам сказать, что у меня началась депрессия. Я не мог слышать английскую речь, видеть, как летают колибри в Лос-Анджелесе, как ездят американские машины. Меня все это раздражало. Но это потом прошло. Я отношусь к Америке замечательно, как к любой другой стране.

— В последнее время хамство в печати — идет ли речь о Кравчуке или Солженицыне — стало модным не в меру. Вы, столько претерпевший от цензуры, не считаете, что цензура необходима?
— Что касается хамства в печати... Как-то один писатель пожилой под Новый год позвонил и попросил приехать такси. А ему сказали: «Нет такси, и не звоните!» Ну, нет машин... А он ужасно разнервничался, раскричался и потребовал старшую. Ну, дали ему старшую. И он напал на нее и стал кричать: «Что за порядки у нас в такси! Жить нельзя! Ну так же жить нельзя! Это отвратительно...» Она слушала, слушала, а потом, когда он замолчал, она спросила: «А все остальное вас устраивает?» Понимаете, ну что в печати! У нас стиль такой. У нас низкий уровень культуры.

— Ваше отношение к современной молодежи. Что бы вы хотели нам пожелать?
— Пожелать я ничего вам не могу. Живите, как можете. Кто на что способен — пусть это в нем проявится просто.

— Расскажите, пожалуйста, о вашем последнем романе.
— Рассказывать я ничего не буду. Выйдет — если попадется вам — прочтете. А история меня привлекает. XIX век особенно. Наверное, тем, что она не столь далека, чтобы выглядеть недостоверной. И в то же время не столь близка, чтобы потерять загадочность... Я не склонен идеализировать прошлое совершенно, но понятия чести, благородства, высокой нравственности нами утрачиваются постепенно. Нам некогда этим заниматься.

— Верите ли вы в Бога?
— Нет, я атеист, я считаю, что в этом моя вера. И я хочу, чтобы меня за это уважали. Так же, как я уважаю всякого верующего человека.

Записал Олег ТЕРЕНТЬЕВ

Фото А. Куликова, Ю. Феклистова, Н. Щербака

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...