ЧТО ЗИМНИЙ БРАТЬ, ЧТО В ЛЕТНЕМ ОТДАВАТЬСЯ

Размышления у вонючего парадного подъезда

Частная жизнь

Подъезд

Не покидает, не оставляет в покое давнее детское воспоминание: мне шесть лет, меня привезли к двоюродной тетке в Щелково на какое-то клановое торжество (стоит перед внутренним взором пьяненькая тетка Оля с курицей на руках — та вся в бантиках: алых, ярко-зеленых...). Взрослые пьют до пота, орут песни до хрипоты, курят до непроглядности интерьера. И меня, вспомнив и пожалев, отправляют погулять. Я выхожу во двор — провинциальный, незнакомый, окруженный многорядным каре смрадных сараев. Там меня, наряженного в новую матроску и бескозырку, как на выставку (а в моей бедной семье выезд в гости — это демонстрация благосостояния), настигла местная голопузая шпана. У себя в московском дворе я выглядел не менее чумазым и олохмаченным, но здесь, в Щелкове, предстал местным сверстникам холеным живым манекеном. И по их кругу перекатывается злой шепоток: «Москвич...» Вот это — «москвич» — я услышу потом в неизменной агрессивной интонации и в армии, и во многих поездках. В этом шипении с металлическим звоном в конце — «ч-ч-ч...» — всегда ненависть, часто угроза, ибо для всей необъятной эсесерии Москва была синонимом власти, халявы, изобилия.

Круг вокруг меня сжимался, стягивался... Короче, к тетке я вернулся окровавленный, в изодранной и вымазанной петушиным пометом матроске и, само собой, без бескозырки, заброшенной кем-то из моих палачей на крышу сарая.

А вот тоже из детства: на весь многолюдный двор тогда, в середине 50-х, был один жестяной гараж. В нем стоял «москвичок», принадлежавший веснушчатому, рыжему, веселому дяде Герберту. Был он преподавателем немецкого в военном училище, а на войне — переводчиком на передовой. Человеком дядя Герберт был добрейшим — всякий выходной начинал с катания дворовых пацанов на «Москвиче» по округе — до Красной площади, ГУМа и обратно. Если кому из однодворцев позарез нужны были четыре колеса, на такси не тратились (да и не по карману было) — дядя Герберт и до кладбища подбросит старух, и для чьего-то свадебного стола по магазинам с сумками прокатится.

И несмотря на это, гараж всегда был жирно исписан матом и пробит с боков и сверху (что хуже всего) ломами. Часто бывал искорежен, а то и спилен замок, и тогда — проколоты шины, разворован инструмент. Смотрят, смотрят с тех пор мне в душу округлившиеся, влажные, обалделые глаза дяди Герберта, трясутся мясистые, веснушками забрызганные его щеки и подбородок, на котором дрожат капли, а за спиной дяди Герберта разверсты двери гаража — замок разрубленный валяется на земле, и в полутьме, подсвеченной сквозь дыры в стенах и на крыше, уткнулся носом в порог осевший на колесные обода «москвичок»... А поодаль косят в его сторону татуированные доминошники в засаленных майках, вылезающих из мятых брюк, пузырящихся на коленках, и ходят меж ними смешочки: «Вумный больно, как шахмата!», «Видать, рядом со школой жил!», «Буржуй...»

Вот эта кличка Буржуй удивляла меня уже тогда, в детстве, больше всего. Потому что так никогда не называли увешанную лисицами всех мастей Милку Иванову, приезжавшую с работы из ГУМа, где была зав. секцией, только на такси и на такси же утром уезжавшую. Никогда не называли так наших общеизвестных подпольных миллионеров-валютчиков братьев Пописмедовых, золотозубых Тофика и Шалву с Волхонки.

А вот вузовского преподавателя и фронтовика дядю Герберта так во дворе нашем называли... Я думаю, потому, что звериным вещим инстинктом угадывали вечную, еще от древних цивилизаций длящуюся связь меж понятиями «культура» и «богатство». Унюхали, что культура и есть богатство. Не очень явное, но сущее...

По ощущению жлоба (абсолютно верному), культура возвышает над ним своего носителя. Понятия духовности для жлоба не существует, и поэтому свое неравенство с культурным человеком жлоб ощущает как социальное — иных координат он просто не представляет. По этой же причине жлоба бесит жажда богатых людей «окультуриться» — украсить свой быт, меценатствовать — и этим как бы отдалиться от него, жлоба, по вектору, который (как он догадывается) направлен куда-то вверх, «над». А поскольку он наделен лишь убогим четырехступенчатым реагажем («не понимаю — значит, боюсь, а значит, ненавижу — а посему уничтожаю»), то, столкнувшись с любым намеком на перепад в культуре меж ним и кем-то, он все четыре уровня низкого барьера перемахивает враз, без задержки.

Пиво

Мой сосед по коммуналке, лимитчик, попав впервые в Москву из нищего и грязного провинциального городка, не выдержал столичного великолепия: шарахнул по витрине магазина «Меха» на Пушкинской — уж очень его злили искусственные красавицы с длинными чистыми ногами и в дорогих шубах. А пройдя за это кулачную мясорубку в милицейском «газике», сделал оргвыводы: тайком за закрывшимися дверями нашего лифта приноровился справлять нужду, чтобы москвичам, соседям по подъезду, жизнь медом не казалась. И сына этому же научил.

Мой знакомый, известный телеведущий, живет с подобным себе контингентом в доме, который построил тот контингент. В смысле — купил. А дом окружен старыми московскими халупами. Телеведущего и его соседей не спасают ни кодовые аппараты, ни домофоны — другой контингент очень быстро прознает о всех изменениях в программе кодового аппарата и с энтузиазмом в глухое ночное время заполняет холл подъезда помоями и нечистотами. Так что жители приучились добираться до квартир так, как положено в нормальных трущобах, — с черного хода и пешком (вплоть до 14-го этажа). В центре столицы, где я живу, в большинстве домов жильцы, скинувшись, поставили на входе замки, и теперь с парадного в дома попасть нельзя, как это в Москве уже было «на той далекой, на гражданской».

Впрочем, почему далекой? До нее мне на метро минут двадцать. Как знают столичные владельцы автосредств, на повороте трассы от Измайловского парка к шоссе Энтузиастов по вечерам навстречу сбавляющему скорость частнику из придорожных кустов выпрыгивают юные энтузиасты, неуловимые мстители, и наработанным ударом «йоко-гири» крушат боковые окна и обшивку дверей легковушек, благо подошвы ботинок подбиты у молодой гвардии железом. Заметьте: не трусливо из зарослей кирпичом, а открыто, по-ленински глядя «буржую» в глаза со злобным весельем.

Сроду я не имел машины и никогда не заимею — не тот род занятий, но и об энтузиастах с измайловской большой дороги я не от богачей знаю. Рассказал мне о них знакомый таксист: его у того поворота оклеймили юные партизаны.

Знал я одного люмпена — он в очередях не стоял. Западло считал. Если что надо, подходил к очереди, издавал из-под брюк трубный звук леденящей душу громкости — и очереди как не бывало. Шутил: «Госхарчи такие, что не в работу идут, а в свисток». Я этого своего давнего знакомого — он из коммуналки нашей съехал — стал все чаще вспоминать, глядя, как столичные бомжи хлеб себе насущный снискивают. Во всем своем благоухании бомж или бомжиха подходит к кассе в блистательном Елисеевском (где мрамор, бронза и продавщицы в пилотках и с улыбками рекламных стюардесс), встают у окошечка, куда вы деньги за покупку подаете, и начинают к вам льнуть. Вы отбежали — к следующему. И так далее. Через минуты три у кас-

сы — ни души. Но ведь кассирша-то не привыкла зарплату получать за ничегонеделание в переполненном магазине! И она «колется»: сует брезгливо стоящему у ее кассы смрадному существу «десятку». «Уйди, Христа ради!» Уходит. К соседней кассе. И все по новой. О, я заглядывал в их хитроватые, ненавидящие глаза... Я с детства знаю этот взгляд, я напарываюсь на него и выходя из дома, и входя туда. В нем — не бином Ньютона. Прост он, прост, как русская жизнь. «Не понимаю — значит, боюсь, а значит, ненавижу». Эта четко направленная ненависть — всегда к тому, кто что-то заработал. И никогда к тому, кто наворовал.

Тут иду я по подземному переходу. У стенки стоит девчушка лет четырнадцати и играет на скрипке. И не «Мурку», не «Подмосковные вечера», а «Менуэт» Боккерини. Подходит к ней старушечка в давно когда-то вязанной в народном Китае кофте с округленным вождем КПРФ на впалой груди, послушала полсекунды родник незнакомых звуков — да и давай скрипачку поносить: «Ишь, такая маленькая, а уже побираешься!» А старушке в масть, откуда ни возьмись, ровесник-оппонент с другого края идейного диапазона (на лацкане переглаженного пиджака — сам Ленин): «Соплячка еще, чтобы наживаться!» Ураган эмоций взбушевал во мне при виде этой сцены — спасибо, успокоили двое молодых коллег юной музыкантши, панковый дуэт с гитарой и бонгами, которые спели на другом конце перехода двум гневливым старикам вслед:

«Нам что Зимний брать,
Что в Летнем отдаваться —
Лишь бы поздно не ложиться,
Лишь бы рано не вставать!..»

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...